Все совершилось удивительно… Какой размах и какая дисциплинированность масс! Вот были грандиозные похороны жертв революции на Марсовом поле. Сотни тысяч народу, и никаких эксцессов. Порядок был изумительный. А эти народные суды, где заседают рабочие и работницы… Как все мудро, какое сознание ответственности…
И все почему-то устало и задумчиво смотрит мимо меня. Я спохватываюсь думаю, что он тяготится мною.
— Алексей Максимович, я боюсь, что я сильно помешал вам…
— Нет, нет… посидите…
А сам нервно елозит по рукописи. Характерный почерк, измазанный синим карандашом.
— Вы непременно сходите на заседание Совета рабочих и солдатских депутатов. Я дам вам записку… Да, ваша повесть… Она будет напечатана через книжку, в мае — июне…
Есть в ней места очень трогательные.
И в голосе почему-то тихая и грусть и раздумье.
— Но вот в чем дело, мой друг. Все-таки скучно, как-то… скучно… Бойтесь прежде всего этой скуки. Вещь должна быть в движении — она должна волновать. У вас есть все возможности для этого. Вот теперь настали времена… У вас там — бушующее море. Изображайте все это немедленно. Мы сейчас начинаем издавать социал-демократическую газету «Новая жизнь». Присылайте все ваши очерки нам. Не переставайте набивать руку каждый день. Ведь я вас очень давно знаю… Кажется, еще с Капри?
— Нет, раньше, Алексей Максимович, — еще с Кореиза.
— Ах, да, да… помню, помню… Как же… Можно сказать, старинные знакомые…
И опять улыбается, и в этой улыбке трепещет что-то юное и лукавое.
— Да, так вот-с… никогда не надо писать скучно…
Какую радость может возвестить ваш герой? Побольше напряжения, четкости… чтобы верно и метко… Всякая скука — от уныния….
Он крепко пожал мне руку и, обняв, пошел со мной к двери., В блистающей комнате он оторвался от меня, опять пожал мне руку и остановился, высокий, стройный, пристальный. В соседней комнате, в гуще зелени, я опять увидел ту самую женщину, которую видел в одной из комнат. Она сидела с каким-то интеллигентом, очень похожим на Бунина.
Я оглянулся у двери в коридор. Горький почему-то размашисто поднял правую руку и манерно, по-актерски пропел с непонятным вызовом и озорством в лице:
— Ммое ппоч-те-эние!..
Я растерялся и остановился пораженный. Что такое?
Он издевается надо мною?
У вешалки, когда я снял с крючка пальто, он внезапно очутился около меня и стал помогать мне одеваться.
А я бился, чтобы освободиться от его убийственной услуги.
Он ласково дружески улыбался и опять взял меня под руку.
— Вы куда же? Вот выход… на парадную…
— Нет, я — через кухню: я там оставил калоши.
— А-а, ну, валяйте, валяйте…
Явилась горничная, и я пошел вместе с нею. А он все стоял в дверях и смотрел вслед.
Этой встречей с Горьким я жил очень долго. В этой встрече не было, ничего необыкновенного. Мне даже и поговорить-то с ним не пришлось как следует — вероятно, от робости, от провинциальной беспомощности, а может быть, потому, что я боялся говорить с ним, потому что чрезмерно идеализировал его. Мой язык прилипал к гортани, и я, потрясенный, лепетал только чепуху. Теперь-то я, конечно, совсем иначе держал бы себя… Черта с два!..
Октябрьская революция и гражданская война оборвали нашу связь. И только уже здесь, в Москве, после «Цемента», я опять крепко связался с ним перепиской, и эта переписка для меня по-прежнему, а может быть, еще глубже и сильнее дает чувствовать всю силу и огромное значение его личности как великого художника и необыкновенного учителя.
1928