Литвек - электронная библиотека >> Луи Арагон >> Литература ХX века (эпоха Социальных революций) и др. >> Речь на заключительном заседании II Конгресса писателей в защиту культуры >> страница 2
где всего очевиднее связь между нацией и культурой, где обеим грозит смертельная опасность и где нацию и культуру защищают одни и те же люди — борцы за свободу.

«Все, что является достоянием нации, — наше»,— смысл этой формулы меняется в зависимости от того, чьи уста ее произносят. Во Франции она стала девизом враждебной народу верхушки, грабившей его в течение долгих веков, а потому звучала как призыв к грабежу, как клич потерявших стыд мародеров, отъявленных народоненавистников, среди которых рекрутировались первые фашистские банды. Впрочем, вам, слышавшим, как величали себя «националистами» разбойники с большой дороги, расхищая с помощью доверчивых марокканцев, немцев, итальянцев и собственной «золотой молодежи» ваши национальные богатства, этот оттенок фразы слишком хорошо известен. Да, гордый язык, рожденный в дни нашей славной Революции и Вальми, в дни, когда народ прогнал из Версаля короля и провозгласил: «Отечество в опасности!» — был присвоен теми, кто исстари называет себя «националистами». На таком воровском ремесле набил себе руку один из моих соотечественников, прославившийся, кстати, описанием испанской экзотики,— я говорю о Морисе Барресе, прототипе «интеллигента, который предал», пользуясь выражением Жюльена Бенда[2]. Между прочим, я вкладываю в это определение иной смысл: по-моему, предают не идеи, а людей, или, если хотите, «интеллигент, который предал», есть лицо, научившееся ловко жонглировать идеями и словами в интересах враждебного народу меньшинства. Итак, вы, наверное, узнали Андре Жида?[3]

Следует отметить, что писатели, призванные хранить чистоту языка, слишком увлеклись на заре нашего века словесной игрой, утратили бдительность, и по их вине черносотенцы от литературы захватили власть над языком.

Приходится признать, что сложившиеся в языке традиции, не встречая никакого противодействия, привели к тому, что у всего молодого поколения, устремляющего взор в будущее, укоренилось определенное отвращение к красивым словам, вывалянным в биржевой и бюрократической грязи. Вот почему многие из моих сверстников и я вместе с ними, не умея отделить слово от понятия, примирились с тем, что национальные сокровища, нагло присвоенные врагом, остаются в полной его власти.

Не учтя этого, трудно понять послевоенную литературу, характерные для нее анархизм (воцарению которого и я немало способствовал), пафос обличения и злое осмеяние потерявших свое прежнее значение ценностей. Мишенью сатиры оказалось даже имя нашей родины: в мое сознание яд проник так глубоко, что я употреблял лишь в дурном смысле слово «французский». Мы отдавали врагу наше знамя, нашу историю. Заблуждаясь, мы помогали ему грабить нас.

О том, как люди, подобные мне, вновь обрели истинный смысл прекрасного слова «Франция», как освободились они от дьявольской иллюзии, порожденной в первую очередь дурманом мировой войны,— долго рассказывать, и я не стану злоупотреблять вашим вниманием: пришлось бы, в сущности, говорить об истории Франции. Бесспорно, что большинству помогла прозреть взбесившаяся буржуазия: чтобы упрочить свое пошатнувшееся положение, она обратилась за помощью к фашизму, она сбросила маску, продемонстрировав единство взглядов всех тех, кто в разных странах одинаково бессовестно паразитирует за счет чужого труда. Мы увидели, что она готова, как и во времена Вальми, использовать в борьбе против собственного народа идеи и оружие иностранной державы. Язык националистов принял в устах гитлеров и дорио[4] такие уродливо-комические формы, что даже глухой различал рядом с ним кристально-чистый звук национальной правды, и мы вернули себе национальное достояние именно благодаря наглости наших грабителей.

То же пережили и наши испанские братья. Вспоминая о тысячах нитей, связывающих нас, мужчин и женщин двух братских наций, разве можно забыть одну из важнейших: мы одновременно обрели родину, одновременно подняли к великому солнцу прогресса древние знамена борьбы за свободу, украденные у нас хищными поработителями.

Этот трудный путь в такой же мере ваш, как и мой, Я, отвергавший некогда «родину» и «нацию», как отвратительные доспехи мрачного чудовища, могу служить типичным примером возрождения французского разума, вновь нашедшего подлинные ценности Франции. Хотя я и рискнул показаться смешным еще 14 лет назад, в предисловии к «Вольнодумству» заявив о своей готовности умереть за Республику (тогда говорили: «За Республику не умирают»), я все-таки недооценивал мощь моей родной земли, витал в облаках индивидуализма, слова мои были противоречивы; возлагая огромные надежды на будущее и народ, я не знал, что именно связывает меня с народом и что связывает нас — народ и меня — с прошлым, я не понимал механизма преемственности — от прошлого к будущему; традиция и новаторство были для меня и для всех моих сверстников, буквально бредивших новаторством, словами непримиримо враждебными.

Не случайно, дорогой мой Цара[5], незадолго до окончания войны, вдоволь наглядевшись на картины бедствий, превращающих людей в физических и нравственных уродов,— картины, столь непохожие на традиционные,— мы подхватили с шумной радостью вызов, брошенный вами всему свету под именем «дада».

Сегодня нас объединяет энтузиазм, не просто отрицающий прежнее отчаяние, но побеждающий его. Узы единства связывают всех, кто присутствует здесь, провозглашая свою веру в неодолимость поступательного движения человечества.

Что касается меня, мои прежние взгляды нашли свое последнее яркое воплощение в «Трактате о стиле», написанном в 1929 году; но и после него я долго еще не мог отделаться от проклятых пережитков былых заблуждений. Преодоление индивидуализма, этой социальной неграмотности,— дело не одного дня; этой борьбой отмечена не только эволюция мысли, преломляющаяся в творчестве писателя, но и самая его жизнь. Всем известно, что ради возможности идти в избранном направлении, мне пришлось порвать с друзьями юности, вытерпеть оскорбления от моих былых товарищей по безумию. Знай, Рембо: я научился, говоря твоими словами, «славить Прекрасное».

Я славлю тебя, Франция, за лучистый, идущий из глубины веков свет твоих очей, видевших падение Бастилии, и за нежные песни, вздымающие твою молочную и пшеничную грудь, за «Дождик идет, пастушка» и Карманьолу, за Расина и Дидро, за «Не пойдем мы больше в лес» и Мориса Шевалье. Я славлю тебя, Франция, за Жанну, доблестную лотарингскую крестьянку, и за Бабефа, тоже погибшего от избытка любви к людям. Я славлю тебя за мелодичный твой язык, звучащий во всех частях света, язык, доносящий до нас дыхание любви и