Литвек - электронная библиотека >> Брайан Уилсон Олдисс >> Научная Фантастика >> Босиком в голове

Брайан Олдис Босиком в голове

Книга первая НА СЕВЕР

ОДНА НОГА ЗДЕСЬ

Град принял странника.

На северной площади Колин Чартерис выбрался из своей «банши», решив немного размяться. Упругое тело послушно и гибко. За спиной поскрипывала и пощелкивала машина, похожая на рыбину, выброшенную на берег, — это остывал металл, распаленный долгой ездой по дорогам Европы. Поодаль высился старинный собор, покойный и неколебимый.

Площадь уходила вниз. В темных аллеях сновал низкий люд.

Чартерис достал с заднего сиденья старую кожаную куртку и набросил ее на плечи, размышляя о скоротечности жизни водителей. Зажмурился.

В свои девятнадцать он был героем — две двести от Катанзаро на юг, до Ионического моря и, наконец, Мец, департамент Мозель, Франция, — все это за тридцать часов и при этом никаких потерь, если не считать царапины в метр длиной на левом крыле. Шрам дуэлянта, поцелуй Жизни/Смерти.

Солнце поблекло и стало спускаться к Сент-Этьенну, заблистав в медленно плывущих доселе незримых пылинках. Кровать, компания, разговор — все прочее блажь. Неплохо бы сподобиться и просветления. Как говорится, вчерашним хлебом сыт не будешь.

За Миланом, в одном из самых странных мест этого мира, там, где трехрядная автострада вырывается на равнины Ломбардии, сообщая им математическую строгость, его красный лимузин едва не стал жертвой аварии. Жертвой страшной аварии.

Одна и та же картина раз за разом вставала в его сознании гостьей из иных времен, смущающей его разум: бешено вращающиеся колеса, сметенные заграждения, штампованный металл, клыкастые создания, хруст лобной кости, мертвенный свет солнца слоем грима на чудом вырвавшихся из объятий смерти. Он разминал посередь площади свои занемевшие члены, машина же продолжала нестись вперед — тело сидящего в ней человека исполнено презрительной медлительности, порожденной сверхскоростями, — все происходит так быстро, что, не успев запечатлеться на сетчатке, тут же проникает в сознание, чтобы странствовать по его лабиринтам уже вечность.

Они все умирали и гарцевали, те скакуны в черепной коробке на кафедральной площади Меца, — болезнь косила всех подряд, жизнь то и дело давала сбои. Госпитальный морг: бесформенная масса, расцвеченная неяркими огоньками свечей в полуночном склепе; автострада, исполнившаяся прежнего лоска; бригады спасателей в каретах скорой помощи на Rastplatz,[1] — все читают. Примитивные механизмы сознания Чартериса раз за разом перематывали пленку, демонстрируя ему одну и. ту же сцену.

Он принялся разглядывать собор, пытаясь хоть как-то отвлечься. Несмотря на ранний час, здание уже было залито светом прожекторов. Собор простоял уже не одно столетие, но желтый шероховатый камень, из которого он был сложен, делал его похожим на викторианскую копию древнего прототипа. Подобных зданий в Европе великое множество, — по большей части они лежат в развалинах, — безмолвных, зияющих провалами окон, ждущих своего часа.

На противоположном конце площади земля резко уходила вниз. Оттуда брала начало улочка — одна ее сторона была образована высокой глухой стеной, другая же — чопорными узкими обветшавшими фасадами французских домишек, закрывшихся ставнями от властного призыва собора.

На одном из зданий красовалась вывеска: «Hotel des Invalides».

— Krankenhaus,[2] — пробормотал Чартерис.

Он достал из багажника сумку и неспешно направился к этому жалкому отелю. Рыцарь в песках Палестины. Пилот, бредущий по взлетной полосе. Ковбой, гордо вышагивающий по Главной улице. Он играл. Он был всем и никем. Ему было девятнадцать.

Стоявшие на площади автомобили все как один имели нейтральные французские номера и выглядели весьма жалко. Поглощенный созерцанием внутренних картин, Чартерис до последнего момента не замечал того, что эта часть площади отведена под стоянку подержанных машин. Цены во франках нарисованы прямо на лобовых стеклах. Машины эти, казалось, пришли сюда из иных времен, — ими никто не интересовался, — странствовать было некому.


Врата сего града оказались закрытыми. Дверная ручка Hotel des Invalides была отлита из бронзы. Чартерис опустил ее и шагнул вовнутрь — в коридор, в непроницаемую темень. Колокольчик звонил, пока он не прикрыл за собой дверь.

Чем дальше он шел, тем больше он видел: коридор постепенно проявлялся — узорчатые полы, выложенные узорчатой плиткой, на них юркими сгустками теней люди, вверху — тонущий во мраке образ святого — запылившийся, неясный образ. Растение в кадке, чахнущее возле зловещего параллелепипеда чудовищного шкафа, который, может статься, был вовсе не шкафом, но излишне помпезным входом во внутренние покои дома. На стенах гигантские картины: солдаты в голубых мундирах пытаются скрыться от огня вражеской артиллерии за мешками с песком.

Небольшая плотная, похожая на гроб, фигурка появилась в конце коридора, темная в темном вечернем свете. Он подошел поближе и увидел перед собой улыбающуюся женщину с завитым волосом — не старую, не молодую.

— Haben Sie ein Zimmer? Ein Personn, eine Nacht?

— Ja, monsieur, Mit eine Dusche oder ohne?

— Ohne.

— Zimmer Nummer Zwanzig, monsieur, 1st gut.[3]

Немецкий. Lingua franca[4] Европы.

Мадам кивнула и кликнула горничную — гибкую темноволосую девицу, сжимавшую в руке гигантский ключ. Мадам кивнула еще раз и тут же удалилась. Девица повела Чартериса наверх. Первый пролет лестницы был мраморным, второй и третий — деревянными; на третьем, в отличие от двух первых, отсутствовали ковровые дорожки. Так же как и холл, лестничные площадки украшали огромные картины, на которых французские солдаты времен Первой мировой войны либо умирали, либо убивали своих врагов — немцев.

— Вот оно, оказывается, где началось! — усмехнулся он, поднимаясь по лестнице вслед за девицей.

Она остановилась и, повернувшись к нему, сказала совершенно безразличным тоном:

— Je ne comprends pas, M'sieur.[5]

Ее французский был ничем не лучше немецкого ее хозяйки.

Окна на лестнице, похоже, не открывались вечность. Спертый воздух, коим век дышать тем страдальцам, что уловлены здесь, — бледным дщерям, брызжущим слюной дедушкам-ревматикам. Северная Европа — навек и каждому ограничение, сбережение, удержание и воспрещение — добрые христиане да возрадуются. Зардевшись, взметаются члены тех, кто миг назад наяривал по автостраде — но не радость то и не ликованье… И все же молниеносные па смерти не так ужасны, как монотонный неспешный ток питающейся твоими соками жизни. Не будь иных альтернатив, первое следовало бы предпочесть второму.

Сам он был