Литвек - электронная библиотека >> Александр Борисович Горянин >> Публицистика >> Традиции свободы и собственности в России >> страница 2
практически любое толкование российского прошлого — и чем неблагоприятнее, тем с большим доверием.

* * *

Итак, предложены две гипотезы, с помощью которых нам пытаются объяснить всю русскую историю. Вообще-то опора на гипотезы — дело обычное. Историю объясняют, например, как следствие цепи заговоров. Историю объясняют как производное от изменения биопродуктивности данного участка суши на протяжении веков. Биопродуктивность — такая же гипотеза, не лучше и не хуже заговора. Казалось бы, кому мешает еще одна трактовка?

Мешает. Домыслы о российской «парадигме несвободы» и отсутствии у нас чувства собственности затрагивают наше общественное развитие уже тем, что внушают нации искаженную самооценку. Но, к счастью, и опровергаются они легче, чем если бы речь шла о закулисных силах или, скажем, об изотермах.

По свидетельству «Этимологического словаря» Фасмера, в русском языке «свобода» — очень старое слово, связанное с древнерусским «свобьство» или «собьство» — личность, лицо (как сегодня говорят, физическое). Отсюда же слова «собственность» и «особь» («особа»). То есть, свобода, личность и собственность неразделимы у нас с дописьменных времен. Не каждый язык может гордиться тем же — более того, есть языки, где само понятие «свобода» заимствовано из латыни.

Характерно, что в русском языке столь же древним словом является «воля», лишенное отрицательной коннотации. У «свободы», наряду с коннотацией положительной (статус свободной личности, свобода поступать по своему усмотрению, суверенитет, самостоятельность — или, по Пушкину, «самостоянье человека — залог величия его»), есть и отрицательная: это «свобода от» — от подчинения, зависимости, тягла, постоя, пут, уз, обязанностей, наказания, налогообложения. «Воля» этих двух оттенков не знает. Невозможно представить, чтобы в языке возникали понятия, лишенные соответствий в жизни.

Думаю, неспроста именно в России родилось одно из самых замечательных высказываний на эту тему: «Чувство личной собственности столь же естественно, как чувство голода, как влечение к продолжению рода» (П.А. Столыпин).

* * *

Странно, но никто, кажется, не заметил, что написанные в 60-е–начале 70-х труды Пайпса представляют собой выражено ревизионистскую версию российской истории. Почему-то повелось считать, что альтернативные и ревизионистские истории — явление совсем новое. Не такое уж новое. Полноценно ревизионистская версия истории, все объяснившая борьбой классов и сменой способов производства2, была не просто предложена, но и, более 80 лет назад, сделана в СССР обязательной. Но что ревизовала та версия в своей российской части? Национальную русскую историю? Таковой по состоянию на 1917 год просто не было, как нет и сегодня. Было несколько виноватых «Историй России» (вспомним убийственную оценку, данную Львом Толстым соловьевской «Истории»3), явно или скрыто зависимых от европейских канонов, терминов, периодизации, оценок — короче, от «европейского аршина». Ален Безансон прекрасно знает, что имеет в виду, когда говорит: «Для российской историографии характерно то, что с самого начала, т.е. с XVIII века, она в большой мере разрабатывалась на Западе»4. И разрабатывается доныне: восприятие Пайпса в качестве серьезного историка — тому пример.

Совестливая (даром, что «разрабатывалась на Западе») русская историография (как и русская литература) так и не смогла стать буржуазно-охранительной, в чем ее главное, почти роковое, отличие от западноевропейской. Блестящие (действительно!) русские историки выявляли и накапливали факты, расширяли научную базу, но к моменту революции даже еще не начали возводить на этом фундаменте нечто, сравнимое по любви к предмету изучения с «Историей Франции» Жюля Мишле5.

Но если советская ревизионистская история ревизовала ревизионистскую же профессорско-либеральную историю, что же ревизовала последняя? Всего лишь предварительный (крайне предварительный) набросок национальной русской истории. Этот набросок проступает, начиная со «Степенной книги» (1563) митрополитов Макария и Афанасия (идея Москвы как преемницы Киева, идея перемещения княжения и переезда столицы), его пытаются набрасывать Федор Грибоедов, Иннокентий Гизель и еще несколько самоучек XVII века. Работу продолжили другие самоучки — времен Петра и его преемниц. Этот эскиз развивали затем Прокопович, Татищев, Ломоносов, Щербатов, Болтин, но более или менее параллельно с ними за дело взялись приглашенные в петербургскую Академию наук немцы. Байер, Миллер, Шлецер несомненно заслуживают уважения, но русскую историю они излагали на немецкий лад.

Следующий важный шаг сделал Карамзин, которым двигало намерение создать именно национальную русскую историю. Но, как разглядел (кажется, первым) проницательный Аполлон Григорьев, Карамзин, намеренно или неосознанно, все же «подложил требования западного идеала под данные нашей истории». В процитированной фразе ключевое слово — «идеал». Сразу после Карамзина, национальный взгляд был маргинализирован, возобладал «европейский аршин».

Данное изложение, конечно, упрощает вопрос (в него не совсем укладываются Полевой, Погодин, Беляев, Костомаров, Иловайский, военные историки, кое-кто еще), но в целом, увы, справедливо.

Сегодня, после всех приключений российской Клио (один советский период чего стоит), нас трудно чем-нибудь удивить. Уже в новой России на читателя обрушилась такая благодатная лавина документальных публикаций, исследований, переизданий, репринтов, переводов, исторических мемуаров, что впору ущипнуть себя: не сон ли это? Но вместе с тем — такова плата за свободу — расцвела целая промышленность альтернативных, ревизионистских, географо-детерминистских, конспирологических и просто ловко (либо неловко) придуманных исторических версий. В постмодернистской атмосфере новой России желание свести счеты с историей так велико и так легко осуществимо, что новые авторы и непривычные концепции сразу оказываются под подозрением. В этих условиях неоправданно возросло доверие к переводным книгам. Дутых фигур среди историков полно и на Западе, но почему-то повелось думать, что в процессе отбора трудов, заслуживающих перевода, обеспечивается и необходимый отсев. То есть, мы думаем: раз уж книга удостоилась перевода, на ней стоит знак качества.

Именно как имеющие знак качества и были восприняты у нас в 90-е работы Ричарда Пайпса. У него в России есть имя, есть репутация «видного советолога» времен Холодной войны. Многие из бывших диссидентов читали в годы оны его книгу «Создание Советского Союза» (в самиздатовском переводе на пишущей машинке), кто-то помнит его статьи — в