Литвек - электронная библиотека >> Давид Гроссман >> Историческая проза >> Львиный мед. Повесть о Самсоне >> страница 2
ножницы не должны коснуться головы сына, который у них родится, и не сообщает мужу, что сыну их предстоит спасти Израиль от филистимлян.

Почему же опущены столь важные детали?

Можно отговориться тем, что о бритве женщина просто забыла — от испуга и волнения. Или, быть может, подумала, что Маной и сам понимает: если сыну предписано стать назореем, значит, на него распространяются все известные законы монашества. Но второе-то упущение, как его понять? Почему жена скрыла от мужа предначертание судьбы их сына, ставшее для нее наградой за горькие годы бесплодия?

Чтобы это понять — чтобы понять жену Маноя, — надо перечитать рассказ ее глазами. Как мы уже говорили, даже имя ее в библейском тексте не упоминается. «Неплодна» — вот и все, что о ней сказано, да еще и усилено повтором: «неплодна и не рождала». Такое подчеркивание говорит нам о том, что ребенка она прождала долгие годы и уже, должно быть, разуверилась, что когда-нибудь сможет зачать. Возможно, этот «титул» — неплодная — уже стал ее прозвищем в семье и у соплеменников. Мог и муж во время ссоры бросить ей раз-другой это унизительное «неплодная». И слово это было ей постоянным укором, когда задумывалась она о себе и своей судьбе.

И вдруг эта женщина, что «неплодна и не рождала», удостоилась явления ангела, оповестившего ее о том, что ей предстоит родить. И тут же, в тот самый миг, как сбылась ее заветная мечта и неземная радость переполнила женщину, ангел добавляет: «…от самого чрева этот младенец будет назорей Божий, и он начнет спасать Израиля от руки Филистимлян».

В сердце ее — буря мыслей и чувств.

У нее будет сын. У нее — неплодной — родится дитя! Нет сомнения, она полна гордости от сознания, что ребенок ее станет спасителем Израиля: какая мать не возгордится тем, что дала жизнь сыну, который спасет свой народ?

Но уже и другая мысль жалит ее сердце: она должна выносить не обычного ребенка, а назорея Божьего и спасителя Израилева. И это высокое предназначение не будет созревать и развиваться в ней постепенно, чтобы она успела свыкнуться с ним и «дорасти» до обязывающей роли «матери народного спасителя». Нет, это уже случилось — внезапно, безоговорочно и неизбежно «…ибо младенец от самого чрева до смерти своей будет назорей Божий».

Она пытается осознать: этого ребенка, столь долгожданного и только сейчас ей дарованного, едва пустившего в ней росток, уже коснулась некая другая сущность, иная, чужая. Никогда ему не быть только ее ребенком. Никогда он не будет принадлежать ей одной.

Сразу ли она это поняла? В этот миг ее заполняет радость: вот наконец она и зачала. Радость и гордость за то, что ей, именно ей (а не другим из их селения, видевшим в ней лишь «неплодную и не рождавшую»), дано произвести на свет столь необычного ребенка. Но можно догадаться, что в глубине души мать Самсона уже знает — знанием глубинным, женским, интуитивным, не связанным ни с религией, ни с Богом, — что дарованный ей ребенок уже у нее отнят. И самый интимный миг ее жизни, когда она осталась наедине с собой, превратился в общественное достояние для современников и на все времена (ведь даже мы, совсем чужие матери Самсона люди, по-прежнему ищем что-то в судьбе ее сына через тысячелетия). Оттого в порыве неприятия и протеста она отбрасывает тягостное для нее известие о судьбе сына.

И тут приходит на память библейский рассказ о другой женщине, судьба которой схожа с судьбой матери Самсона: об Анне, которая тоже молилась в слезах и дала обет, что, если родится у нее сын, отдаст его Богу назореем. И когда дала она этот зарок, родился у нее Самуил, но ей пришлось отдать его священнику Илию. С простой человеческой точки зрения оба эти рассказа о необычайном зачатии вызывают нехорошее чувство. Кажется, что Бог воспользовался отчаянием матери, ее безумной жаждой зачать и родить, готовностью согласиться на любую судьбу для своего ребенка (даже — выражаясь современным языком — стать чуть ли не «суррогатной матерью» великих замыслов Господних), лишь бы даровали ей дитя.

Итак, жена Маноя приходит к мужу и рассказывает ему о встрече с ангелом. Мы уже заметили, что тон рассказа почему-то виноватый и она без нужды опускает какие-то детали. Создается ощущение, что о главном она умалчивает. Здесь уместно вспомнить, что многие толкователи этого эпизода, в том числе поэты, писатели, драматурги и художники разных эпох, намекали на то, что Самсон родился в результате связи, возникшей между его матерью и тем «человеком от Бога». Другие, как писатель Владимир Жаботинский в его прекрасном романе «Самсон Назорей», пошли еще дальше и выдвинули предположение, что Самсон родился от любовной связи его матери с филистимлянином — мужчиной из плоти и крови. По этой версии, история о «человеке от Бога», что пришел к ней, — только легенда, которую жена Маноя придумала для мужа, чтобы объяснить свою беременность. Такое предположение добавляет соли и перца в историю запутанных отношений Самсона с филистимлянами. Но мы устоим перед этим соблазном и отнесемся к рассказу матери Самсона с полным доверием, ибо вскоре поймем, что рассказала она сущую правду, а ее великая, сокрушительная измена касается вовсе не мужа. Ибо, сообщив Маною о предстоящем рождении сына, она объявляет и вторую новость, не повторяя, однако, слова ангела в точности — не упоминая о запрете стричь волосы и о том, что сын их призван стать в будущем спасителем Израилевым. «Ибо младенец от самого чрева будет назорей Божий», — говорит она и добавляет от себя еще три слова: «до смерти своей».

Без сомнения, это дополнение звучит странно: женщине только сообщили, что после многих лет бесплодия ей предстоит родить ребенка, а она, рассказывая мужу о своей беременности, добавляет: «до смерти своей».

Даже женщина, которая не имеет детей, которая не изведала в жизни, каково это — узнать о своей беременности и сообщить об этом отцу ребенка, даже она понимает, что в эту минуту нет вещи, более чуждой уму и сердцу матери, чем размышления о смерти зарожденного человека. Да, разумеется, многие родители терзаются порой страхом перед опасностями и катастрофами, грозящими их чаду, но все же и они не станут думать о своем ребенке как о беспомощном и бессильном старике, а уж о его смерти — и подавно. Чтобы создать в душе такую картину, требуется беспощадное усилие — отстраниться от своего ребенка, которое, по моим понятиям, противоречит изначальному родительскому инстинкту.

Какая-то горькая трезвость вдруг пробудилась в женщине, если она говорит вслух о смерти ребенка, который только что зародился в ее утробе. Она должна в этот момент пребывать в состоянии душевной отрешенности,