и смеялся.
У буфета стояла нянька Авдевна — разлатая, книзу широченная, как матрешка. Не вытерпела Авдевна землемерова смеха:
— Уж больно ты мнимый об себе человек, погляжу я. И все смеется, и все ему чудно. Ну только бога не пересмеешь, брат, не-ет!
Но землемер не унимался. И только когда ушла Лизавета Петровна наверх и остался один — затих. Сидел, оплывала свеча. Налево в окне проступало далекое зарево: где-то горела помещичья усадьба. Все по забывчивости взглядывал землемер на стенные часы, и все было на часах половина второго: уж сколько годов часы стояли, и только тихое тиканье грусти, и шашель потукивает в стенах.
Канун второго Спаса, бабы скребли пол, сажали пироги с яблоками в печь. И наверху — тоже, чисто хлебную печь разжарили: так и пыхало пылом вниз. Куры языки повысунули, бродили осовелые. Воробьи трепыхались в золе. Для малярной работы — самое любезное время, и взгромоздился Митрий на крышу к лавочнику Ивану Иванычу: зеленым колером к празднику покрыть железную крышу. Ясное дело — перед праздником был Митрий немного навеселе и распевал любимую свою песню:
Сам шершавый и взъерошенный, как воробей драчливый, — с воробьями разговаривал Митрий по-товарищески: — Ну, что, братцы, праздник? Эх, и дрызнем! Да-а-с… Ну куда вы, куда? Кши! Ножки в зеленое замараете. А внизу ребятенки чистили носы, сосредоточенно и подобострастно поглядывали вверх на Митрия. И случилось — увидал сверху Митрий: бежит по улице Фунтик Лизаветы Петровны, кипенно-белый. Бежит — и все на сторону сбивается: должно быть, еще с той поры привычка осталась, как был у Фунтика хвост, перевешивал на сторону. И замахал Митрий ребятам: — Держи, держи, братцы! Держи собаку барынину! Бросили ребята свои носы, растопырили руки, вдогонку за Фунтиком — только зола завилась. А Митрий уперся в бока, гогочет и все кому-то правым глазом подмигивает. Приволокли Фунтика, завозились над ним кучей ребята внизу. И пришло в голову Митрию: устроить потеху. Спустил вниз на веревке ведро с зеленой краской: — Кунай его, ребята, чего там! Кунай его в ведро-то, крась! Выкрасили Фунтика в зеленое — и отпустили. Страшный, слепой, зеленый — как-то Фунтик все-таки дотащился домой и забился в свой уголок в столовой. А во дворе, перед каретным сараем, закладывали уже тарантас, приторочивали чемодан землемеров. Землемер — как улыбнулся с утра, как схватился рукою за тяж — так и стоял. А Лизавета Петровна — что-то будто делала, распоряжалась будто. Бегает-бегает и станет: что-то такое не позабыть бы, не упустить, а что — никак вот и не вспомнить. — Ах, что же я: закусить на дорогу… — встрепенулась Лизавета Петровна и побежала в столовую. И услышала в столовой жалостный стон в углу: Фунтик — зеленый. Хлынули слезы — за все сразу. Бросилась перед ним на колени, заломила руки: — Фунтик мой, миленький мой, миленький! За что? Фунтик мой миленький! Было слышно и во дворе. Спотыкаясь, помчался землемер в дом и увидел: страшного зеленого Фунтика и Лиза-вету Петровну — в перемазанном зеленой краской белом платье, и слезы — утирать не могла — сыпались слезы на пол, как слепой дождь на пол. Забыл землемер обо всем, нагнулся и стал гладить волосы Лизаветы Петровны, закрыл глаза, прижал к себе голову тихонько-тихонько, как вчера — прижимала Фунтика Лизавета Петровна, и такая же боль в сердце. Ничего не сказала Лизавета Петровна, только минуту еще сильнее молча сыпались слезы на пол. Потом встала и тихо обернулась к землемеру: — Может быть, еще не поздно? «Нет! Не поздно!» — хотел закричать землемер. Но увидел: подавала ему Фунтика Лизавета Петровна: это о Фунтике — не поздно. — Может быть, и поздно, но я п-п-попробую, — ответил землемер. Фунтика вымыли бензином, но и бензин не помог: глаз не открыл Фунтик, так к вечеру и помер. Провозился с Фунтиком землемер — совсем из ума вон про тарантас, про чемоданы. Глянул на часы: сегодня уж и думать было нечего. Конфузливо спрятал от Лизаветы Петровны глаза: — Я велю от-отложить. Завтра придется ехать. Уж вы м-м-меня простите. — Прощаю, — улыбнулась Лизавета Петровна. Глаза были заплаканы, но, смытые, сияли, хрусталь был синий. А землемер — все вожжи растерял: ни посвистеть, ни усмехнуться, сидел в кресле тихий — дохнуть страшно. И только в глазах-колодцах скакали колодезники с красными фонарями, все выскочить норовили наружу, да глубоко: не выскочить. Все еще не шла Авдевна с самоваром, замешкалась чего-то. И уж хотела сама Лизавета Петровна на кухню идти — как вкатилась Авдевна, без самовара: какой там самовар! Вся была обвислая, невиданная. Упыхалась, охала, приперла дверь спиной и руки растопырила — будто кто гнался за ней — не пускать. — Приехали… — никак не отдышится. — Кто приехали? — вскочила Лизавета Петровна. — Да каликинцы наши, кто же еще. О, господи: говорила тебе — уезжай… С телегами, тебя требовают. Что же это будет-то, о господи! Твердо ступая ножками на французских каблуках, понес землемер свою — чужую — громадную голову: так рисуют Симеона-мученика с своей головой на руках. И вся в ознобе, кутаясь в шаль, вышла Лизавета Петровна. Под тихой зеленоватой луной копошились разные бороды: калачи, сосульки, пасьма льняные, козьи хвостики. Калач выступил вперед, легонько, как ребенка, отвел землемера с дороги и поклонился Лизавете Петровне: — Уж не прогневайся, Лизавета Петровна: хлеб из амбара выберем, и скотину там. Никак нельзя: конный по селам ездит. — Какой конный? — Какой-какой, известно какой. Да ты не боись: мы тихо-благородно. Управителя спалим — это уж верно. А насчет чего прочего — тихо-благородно. Откуда-то вынырнул Митрий, подмигнул глазом, язык у него заплетался: — Н-никаких закононарушительных… жи-жизненных пороков… С собачкой… И потому: ш-ш-ш! Прошу! Чтоб все тихо! В гостиной Авдевна всхлипывала, пихала в корзинку серебряный кофейник, вышиванье, зимние ботинки Лизаветы Петровны. Лизавета Петровна подошла к землемеру: — Ну куда же мы теперь? От «мы» — взмыло землемера, вырос сразу: — К Устряловым — шестьдесят верст, — вслух считал землемер. — На станции — весь день ждать. А что, если в монастырь, в Троекурово? Это было правильно: к рассвету будут там, и от станции недалеко. Заложили тарантас, бросили корзинку и чемодан землемеров. С гумна шел скрип тележный и гвалт, как с ярмарки.
2
Канун второго Спаса, бабы скребли пол, сажали пироги с яблоками в печь. И наверху — тоже, чисто хлебную печь разжарили: так и пыхало пылом вниз. Куры языки повысунули, бродили осовелые. Воробьи трепыхались в золе. Для малярной работы — самое любезное время, и взгромоздился Митрий на крышу к лавочнику Ивану Иванычу: зеленым колером к празднику покрыть железную крышу. Ясное дело — перед праздником был Митрий немного навеселе и распевал любимую свою песню:
Мине кстили у трактире-кабаке,
Окурнали у виноградном у вине,
Отец крестный — целовальник молодой,
Мамка крестна — винокурова жана…
Сам шершавый и взъерошенный, как воробей драчливый, — с воробьями разговаривал Митрий по-товарищески: — Ну, что, братцы, праздник? Эх, и дрызнем! Да-а-с… Ну куда вы, куда? Кши! Ножки в зеленое замараете. А внизу ребятенки чистили носы, сосредоточенно и подобострастно поглядывали вверх на Митрия. И случилось — увидал сверху Митрий: бежит по улице Фунтик Лизаветы Петровны, кипенно-белый. Бежит — и все на сторону сбивается: должно быть, еще с той поры привычка осталась, как был у Фунтика хвост, перевешивал на сторону. И замахал Митрий ребятам: — Держи, держи, братцы! Держи собаку барынину! Бросили ребята свои носы, растопырили руки, вдогонку за Фунтиком — только зола завилась. А Митрий уперся в бока, гогочет и все кому-то правым глазом подмигивает. Приволокли Фунтика, завозились над ним кучей ребята внизу. И пришло в голову Митрию: устроить потеху. Спустил вниз на веревке ведро с зеленой краской: — Кунай его, ребята, чего там! Кунай его в ведро-то, крась! Выкрасили Фунтика в зеленое — и отпустили. Страшный, слепой, зеленый — как-то Фунтик все-таки дотащился домой и забился в свой уголок в столовой. А во дворе, перед каретным сараем, закладывали уже тарантас, приторочивали чемодан землемеров. Землемер — как улыбнулся с утра, как схватился рукою за тяж — так и стоял. А Лизавета Петровна — что-то будто делала, распоряжалась будто. Бегает-бегает и станет: что-то такое не позабыть бы, не упустить, а что — никак вот и не вспомнить. — Ах, что же я: закусить на дорогу… — встрепенулась Лизавета Петровна и побежала в столовую. И услышала в столовой жалостный стон в углу: Фунтик — зеленый. Хлынули слезы — за все сразу. Бросилась перед ним на колени, заломила руки: — Фунтик мой, миленький мой, миленький! За что? Фунтик мой миленький! Было слышно и во дворе. Спотыкаясь, помчался землемер в дом и увидел: страшного зеленого Фунтика и Лиза-вету Петровну — в перемазанном зеленой краской белом платье, и слезы — утирать не могла — сыпались слезы на пол, как слепой дождь на пол. Забыл землемер обо всем, нагнулся и стал гладить волосы Лизаветы Петровны, закрыл глаза, прижал к себе голову тихонько-тихонько, как вчера — прижимала Фунтика Лизавета Петровна, и такая же боль в сердце. Ничего не сказала Лизавета Петровна, только минуту еще сильнее молча сыпались слезы на пол. Потом встала и тихо обернулась к землемеру: — Может быть, еще не поздно? «Нет! Не поздно!» — хотел закричать землемер. Но увидел: подавала ему Фунтика Лизавета Петровна: это о Фунтике — не поздно. — Может быть, и поздно, но я п-п-попробую, — ответил землемер. Фунтика вымыли бензином, но и бензин не помог: глаз не открыл Фунтик, так к вечеру и помер. Провозился с Фунтиком землемер — совсем из ума вон про тарантас, про чемоданы. Глянул на часы: сегодня уж и думать было нечего. Конфузливо спрятал от Лизаветы Петровны глаза: — Я велю от-отложить. Завтра придется ехать. Уж вы м-м-меня простите. — Прощаю, — улыбнулась Лизавета Петровна. Глаза были заплаканы, но, смытые, сияли, хрусталь был синий. А землемер — все вожжи растерял: ни посвистеть, ни усмехнуться, сидел в кресле тихий — дохнуть страшно. И только в глазах-колодцах скакали колодезники с красными фонарями, все выскочить норовили наружу, да глубоко: не выскочить. Все еще не шла Авдевна с самоваром, замешкалась чего-то. И уж хотела сама Лизавета Петровна на кухню идти — как вкатилась Авдевна, без самовара: какой там самовар! Вся была обвислая, невиданная. Упыхалась, охала, приперла дверь спиной и руки растопырила — будто кто гнался за ней — не пускать. — Приехали… — никак не отдышится. — Кто приехали? — вскочила Лизавета Петровна. — Да каликинцы наши, кто же еще. О, господи: говорила тебе — уезжай… С телегами, тебя требовают. Что же это будет-то, о господи! Твердо ступая ножками на французских каблуках, понес землемер свою — чужую — громадную голову: так рисуют Симеона-мученика с своей головой на руках. И вся в ознобе, кутаясь в шаль, вышла Лизавета Петровна. Под тихой зеленоватой луной копошились разные бороды: калачи, сосульки, пасьма льняные, козьи хвостики. Калач выступил вперед, легонько, как ребенка, отвел землемера с дороги и поклонился Лизавете Петровне: — Уж не прогневайся, Лизавета Петровна: хлеб из амбара выберем, и скотину там. Никак нельзя: конный по селам ездит. — Какой конный? — Какой-какой, известно какой. Да ты не боись: мы тихо-благородно. Управителя спалим — это уж верно. А насчет чего прочего — тихо-благородно. Откуда-то вынырнул Митрий, подмигнул глазом, язык у него заплетался: — Н-никаких закононарушительных… жи-жизненных пороков… С собачкой… И потому: ш-ш-ш! Прошу! Чтоб все тихо! В гостиной Авдевна всхлипывала, пихала в корзинку серебряный кофейник, вышиванье, зимние ботинки Лизаветы Петровны. Лизавета Петровна подошла к землемеру: — Ну куда же мы теперь? От «мы» — взмыло землемера, вырос сразу: — К Устряловым — шестьдесят верст, — вслух считал землемер. — На станции — весь день ждать. А что, если в монастырь, в Троекурово? Это было правильно: к рассвету будут там, и от станции недалеко. Заложили тарантас, бросили корзинку и чемодан землемеров. С гумна шел скрип тележный и гвалт, как с ярмарки.