Литвек - электронная библиотека >> Андрей Соболь >> Советская проза >> Рассказ о голубом покое >> страница 2
Кентукки мужчины, по-видимому, разучились быть вежливыми с дамами, в ответ на что мистер Ортон изволил заметить о всем известной грубости и невоспитанности жителей небезызвестного города Чикаго.

И веером разлетелись карты, и застучал чикагский довольно внушительный кулак по столу — неслыханная вещь, потрясающее событие в салоне пансиона «Конкордия», — и неподалёку сидевшая над своим рукоделием фрау доктор Алиса Пресслер вскрикнула: «Ах» — и в ужасе прикрыла глаза бисерным недоконченным изречением «Morgenstunde hat Gold im»…

И фрейлейн Бетти Килленберг в возмущении захлопнула томик рассказов барона Омптеда, и вслед за ней фрейлейн Альма Брунн нервно свернула трубочкой «Die Wосhе». И обе тотчас же поднялись со своих мест, и обе прямые, как жезл немецкого шуцмана, и рослые, как деревья с Untеr den Linden, молча, но категорически протестуя всем: спинами без малейшего извива, плечами, приподнятыми в уровень подбородка, — медленно поплыли к выходу, словно сошли со своих цоколей те мертво-каменные королевы с Sieges-Аllее, что на рассвете жутко вычерчиваются из белёсого берлинского тумана.

И даже в шведском уголке, в тесном дружеском уголке северян, в этот вечер сдвинулись кое-какие точки с насиженных мест: Эйнар Нильсен сухо отверг сигару своего друга по путешествию и компаньона по торговой фирме Кнута Сильвана, а Сельма Екбом шепнула своему мужу, что раздражает её напускная восторженность Сильвана, и что не к лицу торговцу вязаными кальсонами писать поэмы о прелестях Неаполитанского залива и о любви под итальянским солнцем.

И хроменький Екбом, ботаник, под тремя фуфайками прячущий одно (и то уже продырявленное) лёгкое и сердце, влюблённое во всё живое, от пестика горицвета до туфельки Сельмы Екбом, человечек с головкой, похожей на опрокинутую морковь, но где о морковном хвостике, а, быть может, даже о крысином хвостике, тотчас же заставляли забывать чудесные голубые глаза, слегка будто напуганные, слегка навыкате, но лучистые, незабываемые, — и хроменький Екбом послушно встал, покорно не дослушал поэму Сильвана, вполголоса читаемую, и, как наказанный ребёнок, волочащий за собой на верёвочке трупик сломанной куклы, потащил вывернутую ножку за туфельками Сельмы Екбом.

И крикнул тогда Кнут Сильван Микеле, чтоб сию минуту подали ему бутылку вермута, и в пространство, так, будто задумчиво про себя, сказал Эйнар Нильсен о своей любви к деятелям науки, в частности к ботаникам, и о своей готовности размозжить голову любому шалопаю в случае малейшего посягательства на покой и семейное благополучие маленького, хромого, но великого и святого человека.

И тоже, как бы в пространство, захохотал Кнут Сильван двумя-тремя ниспадающими каскадами, но тотчас умолк и перенёс свой вермут на другой столик.

И до глубокой ночи раздавались звонки из комнат, и, ошалев, бегала из одного номера в другой Мадлена, — чёрная, толстогубая, увешанная амулетами и дешёвыми кораллами, приплюснутая — негритёнок в юбке — то с чёрным кофе, то с сифонами сельтерской, то с кувшином горячей воды. И напоследок залился неудержимо звонок из седьмого номера: американкам, сёстрам-близнецам, в срочном порядке требовался врач, — одна стриженая головка, утопая в розовых кружевах и оборках, жалобно никла к подушке, другая головка, тоже стриженая и тоже тёмно-каштановая, мелькая в голубых уже лентах и кружевах, сострадательно и бестолково металась по комнате. И обе головки стонали.

На велосипеде мчался Микеле в Сорренто за доктором, и пронзительно свистел кудрявый пройдоха, предвкушая утреннюю долларную награду и ни с чем не сравнимое удовольствие поднять с постели бронзовым молотком, ночным, внезапным, бурным, фрау жирного сеньора dottore.

До зари горел свет в первом этаже в комнате советника и многообещающего адвоката Оскара Таубе, и утро застало Берту Таубе в плетёном соломенном кресле.

И утром фрау Берта Таубе неверными шагами подошла к окну, распахнула его и замерла у подоконника, уронив головные шпильки, косы и две скупые, но огненные слезинки: внизу, прислонившись к железной решётке сада, опять на том же месте, как вчера, как все последние дни, снова на своём посту, точно забытый, но верный присяге часовой, стоял датский художник Лауридс Рист, рыжебородый великан, курил трубку и не спускал глаз с окна, для видимости, на случай появления господина советника, надвинув низко густой мох бровей. Но господин адвокат и советник мирно спал и в меру тонко и деликатно похрапывал. 

Глава вторая. Нужны меры, какие бы то ни было

После бурной ночи, после докторских визитов, звонков, ночной беготни Мадлены, порошков пирамидона, а кое-где и хлоралгидрата, солнечное утро, усиленно выкарабкиваясь из облачных сетей, обрывая серые грузила и по горам разбрасывая отдельные сизые поплавки, пообещало тишину и долгожданное благостное безветрие.

Юркие, быстрые, многочисленные и безыменные пипины мальчишки мигом разложили на террасе шезлонги, расставили рабочие — для рукоделия и писания приветов на carte-postale — столики, заулыбался сам Пипо, уже на сегодняшний день спокойный за княгиню. Маленькая Герта Рисслер первой вышла на террасу, глубоко ушла в свой шез-лонг и, подставляя солнцу утомленное лицо, устало закрыла глаза: забыть, забыть хотя бы на несколько теплых мгновений, как требователен был этой ночью Рисслер, как сжимались и лязгали плоские зубы в законной судороге законного мужа.

Заковылял по террасе Екбом, но вскоре исчез: что-то долго не показывались обожаемые туфельки; как всегда, вдвоём, рука об руку, тесно и плотно, до бриллиантовой свадьбы, до гробовой доски, появились супруги Арндт. И золотые очки и колыхающаяся высокая грудь цюрихской ценительницы настоящего кофе обменялись между собой несколькими восторженно-восклицательными фразами об изумительной погоде, и между очками и высокой грудью не реяла уже подозрительная тень подозрительной княгини, и на двух холмах, прикрытых шёлковыми складками блузки, воцарились спокойствие и безбурность.

Выскочил из подъезда фоксик «Mon coeur», завилял бесхвостым задом, зазвенели вблизи дутые браслеты румынской княгини.

— «Всё в порядке», — удовлетворённо отметил себе в бороду Лауридс Рист и, весело насвистывая, повёл свою обычную возню с мольбертом — ловкую установку так, чтоб с краю, слева, был виден шезлонг Берты Таубе, невидимо для других, но чётко для него, — весь шезлонг, это безобразная в сущности мебельная разновидность, уродующая любую женскую фигуру, но только не её, это премилое, собственно говоря, сооружение и остроумное, словно нарочито созданное для того, чтобы могли жадные глаза жадно охватывать