и коридоров, молча следили, как Иванова жена выносила вещи. Только Никифор помог погрузиться в автомашину.
— Ну, не поминайте лихом, — сказал дядя Ваня.
— Да чего уж… В добрый час, — пробурчал Никифор и притворил дверцу.
— Везет же людям! — говорила спустившаяся вниз Акулина Львовна.
— Бог с ним, бог с ним! — крестилась Степаниха. — Колютной был мужик. Без него спокойнее.
В тот же вечер Пашка перетащил в Иванову комнату свой матрац и длинный черный футляр с тромбоном, похожий на детский гробик. «Мы жертвою пали в борьбе роковой…» — орал он в пустой комнате.
Вчера приходила Тоня. Она, как всегда, робко поцарапала дверь, но, войдя, быстро подбежала и сунула мне мороженое.
— Ешь скорей. Еле донесла.
— Спасибо. Давай вместе.
— Ой, я свое уже съела по дороге! Совсем растопилось.
Тоня уже успела загореть. Она вся пропитана солнцем — и платье, и волосы. Она прибежала из другого мира, к которому я только по утрам мог прикасаться кончиками пальцев.
И опять я глядел на нее, забыв о своем существовании.
— Да ешь же ты! Смотри, потекло по руке.
— Откуси немножко…
— Вот чудак. Ну хорошо!
Она взяла мою руку вместе с мороженым и поднесла ко рту. Мне было радостно ее прикосновение. Много лет сижу с ней за одной партой. Не всегда мирно. Я даже однажды грубо толкнул ее в бок за кляксу на моей тетрадке. А теперь…
— Ну, я побегу. Ботаничка велела прийти пораньше. Будем сажать деревья.
Она ушла. А я… Я больше не мог оставаться в этой комнате. Я взял костыли и запрыгал к двери. Теперь я знаю, сколько ступенек на нашей лестнице: вытянув гипсовую ногу вперед, я спустился вниз, присаживаясь на каждом порожке.
Я перебрался через три метра тени, что отбрасывал наш дом в полдень, и с наслаждением подставил спину солнцу.
Двор показался мне странно пустым и обширным. Заднюю его половину уже перекопали на грядки. В этом году дорожку еще больше подрыли с обеих сторон, и теперь она похожа на межу.
Возле своего сарайчика возится Степаниха. Она выносит колотые дрова и складывает на солнышке колодцем.
— Глянь-кось! — всплескивает она руками. — Выполз! Ну и слава богу, ну и слава богу! Погрейся, касатик, погрейся на солнышке, присядь, присядь на пенек, что ж с больной ногой стоишь-то? Экий пнище оставили! Ходи запинайся, надо сказать, чтобы выкопали корчу-то.
Я опускаюсь на тополевый пень, обкопанный с обеих сторон. Срез еще не успел потемнеть от дождя и солнца. Он тепел и шершав. Там, где древесина смыкается с корой, местами пенится пузырьками сок. Он горек и пахуч, как тополевые почки. Могучие насосы дерева еще продолжают подавать этот сок из глубины земли. Они, наверно, не знают, что тот, для кого они так стараются, распилен и расколот на полуметровые поленья, растащен по сараям. Я ощущаю тепло срезанного под корень дерева. Это вовсе не то тепло, которое исходит от нагретого солнцем мертвого полена. Оно идет откуда-то, оно схоже с теплом человеческой крови. Я почти осязаемо чувствую, как где-то в глубине земли клокочет возмущенная сила. Тополь не смирился со своей участью. Он снова будет искать дорогу к солнцу. Он ее уже ищет. Его корень пенится от натуги, упорно нащупывает лазейку к свету. Вот-вот, где-нибудь у самой земли, в грубых, слоновых складках коры, проклюнется багровая почка и радостно брызнет вверх стремительным побегом…
Надо было тебе родиться по другую сторону забора. Но ты не выбирал себе место. Ты не знаешь, какую роль играют у нас, у людей, заборы.
Я сижу на пне, отнимаю у него солнце и немножко задержу рождение нового побега. Но я тоже соскучился по солнцу! Я посижу и уйду. А может быть, он примет меня своим побегом? Когда-то Иван мечтал привить себя на эти корни. Они сильные, глубоко уходят в землю. Это наша с ними общая земля. Пусть подняли бы меня своим побегом высоко-высоко над этими заборами. Я тоже хочу встречать солнце, входящее в день над чистым горизонтом.