Литвек - электронная библиотека >> Евгений Иванович Носов >> Русская классическая проза >> Моя Джомолунгма >> страница 5
Для чего он изо всех сил тянется к небу? Просто жадничает? Просто греется на солнце? Зачем ему надо каждую весну разворачивать огромный шатер листьев, чтобы потом сбросить их под ноги прохожим? Для чего жизнь ему дала такую форму, такую судьбу? Почему она не сделала его слоном, буйволом, человеком? Доволен ли он тем, что он тополь, а не что другое? Всю жизнь ему стоять на этом месте, над этим домом. Он даже не сможет отойти в сторону, если загорится дом. Не сможет пожаловаться, если в него вобьют гвоздь, не сможет прогнать обидчиков.

Я спросил однажды у Никифора, когда он был в хорошем настроении.

— Дядя Никифор, зачем растет дерево?

— Энта вот? — Никифор долго глядел на тополь из-под своей лохматой шапки. — Энта ни за чем. Пустое дерево. Будь бы яблоня или груша, компоту наварить можно. Опять же, если дуб: на постройку. А энта — сплошная морока. Один сор от него. Весной грачи донимают, всякий хлам сыплется, мести не успеваешь. Осенью — листья. Поразбросает по всей улице — соседние дворники ругаются. «Твой, говорят, тополь — ты и мети». А по мне — хоть сейчас его на дрова. Пустое дерево.

А для меня оно не было пустым. Я излазил его до последнего сучка, который только мог меня выдержать. Я знаю на ощупь каждый сантиметр его могучего ствола, морщинистого, в глубоких складках, как кожа старого слона, и все его исполинские ветви: бархатисто-гладкие, золотисто-зеленоватые, с черными бородавками отмерших сучков, согретые внутренним теплом, которое ощущаешь, если приложиться щекой. Его ветви сами по себе уже целые деревья. На них можно лежать на спине и ни за что не держаться. Они собраны вместе вокруг одного ствола, как тополевая роща.

Этот тополь — моя Джомолунгма. Я истратил на восхождение на нее многие годы. Когда-то я, привалившись к стволу и раскинув руки, только глядел на нее от подножия. Потом мне удалось забраться на самый нижний сук, который простирался над забором. Я не помнил себя от радости, сидя на суку верхом. С этого сука двор и улица казались совсем не такими, как прежде. Они были внизу. И это удивительно. Но скоро я научился забираться на этот сук так же ловко, как к матери на колени, и, сидя там, уже поглядывал наверх, на новые высоты. Каждая взятая высота приносила мне бесконечную радость. Сначала я поднялся над забором, потом над домом, и вот уже рядом со мной кружили птицы. Я теперь думаю: наверное, так вот, с дерева, начинал подниматься над землею человек. Дерево первым подарило ему ощущение высоты. Оно было его первыми крыльями, которые подняли его над миром

Недавно мы с Тоней спорили, является ли чувство высоты человеческим чувством, или оно свойственно только птице. Мне кажется, что оно больше человеческое, чем птичье… А если точнее, то у птицы его вовсе нет. Птица воспринимает высоту как должное. Для человека же — это осознанная радость достигнутого. Чувство высоты возвышает его над всем мелким и обыденным, порождает мечту и тягу к познанию. Я, конечно, не ручаюсь за логичность моих размышлений, но, мне кажется, человек в небе больше птица, чем сама птица.

Для меня тополь стал Джомолунгмой. Я убегал в эту поднебесную страну, в ее вольные зеленые просторы, где шумел в листьях ветер и тихо нашептывал дождь, где кричали птицы и ползали муравьи. Это уймище листьев и веток было моими джунглями. Толстые сучья — тропами. У каждой тропы — свой характер. Были тропы легкие, проторенные, были трудные, почти непроходимые, были коварные. Для каждой тропы-ветви я придумал название: «Грачиная» — с густым, тесным поселением грачей, похожим на тропическую деревню, «Седло» — с удобным развилком, где можно было отдохнуть, «Шея жирафа» — голый отвесный сук, где не за что ухватиться, «Люлька» — причудливое сплетение веток и сучьев, в котором я лежал, как в гамаке.

Я убегал туда с нашего тесного двора, где каждый его клочок разделен между жильцами. Там были личные беседки и личные палисаднички, куриные дворики за проволочной сеткой и маленькие огородики с луком и картошкой. Общей была только тропинка, которая вела к уборной. У этой тропы, на ничейной земле, и стоял мой тополь.

Во время войны, когда фашисты обстреливали город, в тополь попал снаряд. Он угодил в самую гущу и снес макушку. И до сих пор там зияет страшная рваная рана, трухлявится обнаженная, размочаленная древесина, черными полосами отстает кора. Снаряд обрушил эту ветвь, а соседние осыпал осколками. Особенно их много на одной ветви. Ее я назвал «Осколочной».

— Тоже порох нюхал, — сказал однажды о тополе Иван Воскобойников. — Мы с ним вроде побратимов. Ему голову снесло, а мне ноги отшибло. — И задумчиво прибавил: — Вот бы нас с ним скомбинировать. На его корни да меня бы привить. Охота постоять под облаками. А то всякий прыщ на тебя сверху вниз смотрит. Когда на дереве видел меня Никифор, он ворчал: — Вот свернешь себе шею…

Когда там заставала меня мать, она требовала, чтобы я слез немедленно. Она стояла внизу до тех пор, пока я не спускался на землю. И я спускался из сказочной своей страны, где ближе облака и птицы, небо и солнце, откуда далеко и широко видно, где сердце стучит совсем не так, как на нашем дворе, истоптанном курами бабки Степанихи.

Меня понимала только Тоня. При ней я залезал на самые неприступные ветви — «Осколочную» и «Шею Жирафа». Она тоже кричала, чтоб я не лез дальше, называла меня сумасшедшим, когда я повисал на одних руках и раскачивался, но я сквозь ее страх понимал, что ей это приятно.

5

Около одиннадцати на лестнице слышатся тихие, неуверенные шаги. Я приподнимаюсь на подушке: я научился на слух отличать людей, которые приходят с улицы. В наш дом они входят осторожно, осваиваясь с сумеречным коридором и приспосабливая свои шаги к узким, крутым ступенькам. Так приходят почтальоны с редкими письмами, так навещает теперь меня участковый врач.

В дверь торопливо и негромко стучат косточкой согнутого пальца. У меня радостно вздрагивает сердце: это стучит Тоня. Я откликаюсь. Тоня входит, прикрывает дверь спиной, останавливается у порога. Я вижу, как от частого дыхания поднимаются и опускаются прижатые красными варежками у груди книги. Тоня смущается, когда идет по лестнице и потом пробегает по коридору до моей двери. Она стоит у порога, справляясь со своим смущением, а я гляжу на нее в каком-то радостном оцепенении. Так бывает со мной, когда совсем близко опустится на ветку снегирь. У меня захватывает сердце от этой его близости, от того, что я вижу на нем каждое перышко, вижу, как часто колышется его малиновая грудка, как в темной глубине глаз отражается искорка солнца. Наконец я спохватываюсь:

— Проходи, что же ты?

Тоня