Литвек - электронная библиотека >> Василий Иванович Белов >> Современная проза >> Кануны >> страница 139
притолоке, перешагнул через стариковские ноги и присел на корточки:

— Не угорел, дедко?

— Ни! — обрадовался Носопырь. — Ишшо и труба не закрыта.

Зырин боялся блох, а то кого-то и покрупнее, но старик, словно догадываясь об этих мыслях, успокоил нежданного своего гостя:

— Ты, Володя, не думай, садись на шубу-то! Я ее выжарил, никого в ёй нету. В шубе-то. Блохи-то в ей жили до успленья. А с успленья все выскакали. Я ее жарю, шубу-то…

И Володя Зырин в ожидании Нечаева уселся на рваную шубу.

— Чево, Володимер, — заговорил опять Носопырь, — правда ли, говорят, что верхушить-то будут? Кто ежели в ковхоз не записан.

— Говорят, что кур доят, — сказал Зырин. — Не знаю, как других, а тебя, дедко, уже обверхушат, дело точное! Хоть ты и записан в колхоз, все одно. Так и знай. Нонче тебе уж не отвертеться.

Зырин почти кричал на ухо старику, тот восхищенно кивал, соглашаясь, Ванюха Нечаев, никогда не ждавший вторых приглашений, появился в дверях…

* * *
Заявление о вступлении в колхоз, написанное Сережкой под диктовку Ивана Никитича, зачитанное вслух и одобренное семейством, все еще лежало в шкапу. Иван Никитич ждал последнего слова дедка Никиты.

Никита Иванович Рогов был в избе один, только в зыбке кряхтел и говорил сам с собой его правнук Ванюшко, да еще язычок неяркого лампадного пламени мерцал перед кивотом. Лампадка с минуты на минуту готова была потухнуть. Никита Иванович стоял на коленях, изредка сгибался, крестился, шептал слова шестого псалма: «Утомлён я воздыханиями моими, каждую ночь омываю ложе мое, слезами омочаю постелю мою. Иссохло от печали око мое от всех врагов…»

В душе старика не было ни покоя, ни ладу, равновесие плоти и духа не приходило уже много дней. Что творится на земле? Куда ведут пути неисповедимые, как жить и на что опереться? Все рушилось и тряслось, и стариковской ли мышцей утверждать порядок на свете, останавливать сатанинское это трясение?

«Поздно, поздно хватилися, — думал дедко, — не остановить бесовскую пляску, надо было пораньше». — «Да что пораньше-то? — тут же спрашивал сам себя дедко Никита. — Пораньше-то командовали Данило да Гаврило, а их опоили вином да потрясли перед рылом красным виском, постилкой рогатого дьявола. Вот оне и взревели быками, и заскребли по земле копытом-то… После и сами очнулись, одумались, только поздновато уж было, и самих стреножили… Да полно, очнулись ли? Вон сват Данило соколом полетел в ковхоз! Всем путь указал… А уже ежели весь мир всколыхнулся да в ковхоз двинулся, делать нечего стало. Надо и нам…»

Дедко по-мальчишески резво поднялся с колен, стряхнул портошины. Качнул зыбку, поправил роговушку во рту младенца. Парень выпихнул соску языком и широко улыбнулся. Ясными радостными глазами осветил он прадеда, нетерпеливо и сильно засучил ножками, застукал крохотными кулачонками. Дедко не утерпел, рассмеялся:

— Ну, санапал! Экой ты санапал, Ванькя. Ванькя! — позвал вдруг старик Ивана Никитича, теперь уже грозно и веско. — Ванькя, где у тебя бумага-то? Бери да иди! Авось господь не оставит. Тьфу… Господи, прости меня, грешного…

Дедко Никита начал сморкаться в подол синей рубахи, вытер глаза.

Иван Никитич стоял в дверях, опустив голову и держа шапку в руках.

— Иди! — Дедко подскочил к шкапу и распахнул застекленные дверцы. Схватил бумагу и сунул ее в руку Ивану Никитичу. — Иди и подай Митьке Куземкину. Нам от людей не отставать… На миру и смерть красна.

Иван Никитич свернул заявление в трубку и пошел из избы. Павел, возвращавшийся с мельницы, Сережка, лепивший вместе со сверстниками снежную бабу, Вера, трясшая у хлева солому-овсянку, Аксинья, шедшая от реки с ведрами, — все они видели, как пошел Иван Никитич в контору. И у каждого из них сперва тревожно, потом облегченно и успокоенно забилось сердце.

Наружная дверь лошкаревского дома была нараспашку. Иван Никитич поднялся по конторской лестнице. Решительно хотел отворить внутреннюю дверь, но скоба выдернулась из полотна. Рогов едва не упал. Что за притча? В конторе было тихо. Приглядевшись, Иван Никитич увидел два гвоздя, вбитых в полотно и в косяк. Не зная, что думать, он вставил скобу в стенной паз и пошел к дому Митьки Куземкина. В заулке его окликнул Акиндин Судейкин. Он рассказал Рогову, что председатель пошел к Тане, а к Носопырю отправился счетовод.

— Да пошто?

— По шти, — убежденно сказал Киндя. — Не иначе как сватать. Сами-то оне не могли, дак теперь всем колхозом сосватают. Ты, Иван Никитич, разве не чуял? Из Ольховицы пришли новые указания.

— Какие указанья?

— А такие, что наш колхоз «Первая пятилетка» незаконный. Велено прикрыть и на контору наложить сургучную блямбу. Ну а поскольку сургучу пока не завезено, дак гвоздями заколотили и сами ушли.

— А ну тебя, — Иван Никитич отмахнулся от Кинди. — Мелешь все.

— Правду говорю! — кричал Судейкин прямиком через улицу. — Да вон и Митька от Тани выходит, сам тебе доложит.

Иван Никитич пошел наперерез Куземкину. Остановил, здороваясь:

— Я, Митрей, заявленье принес.

Митька, бывший навеселе, поглядел на Рогова с любопытством и сказал:

— Не приму.

— Как так?

— А так, что поступило новое распоряженье.

— Какое распоряженье?

— Такое, что верхушку и зажиточных в колхозы не принимать.

— Да какая я тебе верхушка? — Иван Никитич вплотную ступил к Митьке. — Ты што, рехнулся аль как?

Митька отступил ровно настолько, насколько подвинулся на него Иван Никитич.

— Да не я виноват-то, — оправдывался он. — Новое распоряженье… Вон и про Ольховицу говорят: у вас лжеколхоз. Напринимали, грят, кулаков, колхоз недействительный. Вот и нас объявили лжеколхозом. До выяснения личностей…

Иван Никитич стоял посреди Шибанихи, не зная, что думать. «Будут, будут они у меня в ногах ползать! — вспомнил он давнюю угрозу Игнахи Сопронова. — Попросятся, а мы не примем…»

— Так что не осуди, Иван да Никитич, — сказал Куземкин и пошел вдоль улицы. Он ритмично вскидывал голову то вправо, то влево. За день у него сложилась новая, уже председательская походка.

Руки Ивана Никитича наливались какой-то странной угрожающей тяжестью, горло начинало сдавливаться, зубы тоже сжались. Обида и страх — нет, не за себя страх, а за все семейство, за деревню, за всех добрых людей — страх и отчаяние поднимались откуда-то с ног, от самой земли, уже покрытой холодным и белым снежным саваном.

Иван Никитич пополам разорвал бумагу и бросил половинки на снег. Холодный, подвернувшийся к вечеру ветерок подхватил бумажные клочья, по-кошачьи поиграл с ними. Обрывки заперевертывались и полетели вдоль по