Литвек - электронная библиотека >> Исаак Башевис-Зингер >> Историческая проза и др. >> Шоша >> страница 4
происходили. Когда началась война, мы стали получать газеты на идиш, и я прочел там о сионизме, социализме, а после того, как русские оставили Польшу и была снята цензура, появилась серия статей о Распутине.

 В России произошла революция. Царя свергли. Газеты писали о митингах, о партийной борьбе между социалистами—революционерами, меньшевиками, большевиками, анархистами — новые имена и группировки появились как грибы после дождя. Я поглощал все это с необычайным рвением и интересом. В эти годы, между 1914 и 1917, я не видел Шошу и ни разу не встретил ее на улице: ни ее, ни Басю, ни других детей. Я достиг совершеннолетия, проучился один семестр в Сохачевском ешиботе, еще один — в Радзимине. Отец стал раввином в галицииском местечке, и мне приходилось зарабатывать самому.

 Но никогда я не забывал Шошу. Она снилась мне по ночам. В моих снах она была одновременно и живой, и мертвой. Я гулял с ней по саду. Сад этот был одновременно и кладбищем. Умершие девушки, одетые в саваны, сопровождали нас. Они водили хороводы и пели. Девушки кружились, скользили, иногда парили в воздухе. Я прогуливался с Шошей по лесу среди деревьев, достигавших неба. Диковинные птицы, большие, как орлы, и пестрые, как попугаи, водились в этом лесу. Они говорили на идиш. В сад заглядывали какие—то чудища с человеческими лицами. Шоша была как дома в этом саду, и не я приказывал ей и объяснял, что делать, как когда-то, а она рассказывала мне о чем-то, чего я не знал, шептала какие-то тайны на ухо. Ее волосы теперь доставали до талии, а тело светилось будто жемчуг. Я всегда просыпался после такого сна со сладким вкусом во рту и с ощущением, что Шоши больше нет на свете.

 Несколько лет я скитался по деревням и местечкам Польши, пытаясь зарабатывать преподаванием древнееврейского языка. Я редко теперь думал о Шоше, когда просыпался. Влюбился в девушку. А родители ее не позволяли мне и приблизиться к ней. Я начал писать по-древнееврейски, позже — на идиш, но издатели отвергали все, что бы я ни предлагал. Я никак не мог найти свой стиль и свое место в литературе. Сдался и занялся философией, но и здесь мне не везло. Я чувствовал, что надо вернуться в Варшаву, но снова и снова неведомые силы, что правят человеческой судьбой, влекли меня вспять, на грязные сельские проселки. Не раз я был на грани самоубийства. В конце концов мне удалось устроиться в Варшаве, получив работу корректора и переводчика. Затем меня пригласили в Писательский клуб: сначала как гостя, а позже — приняли в члены Клуба. И я ощутил тогда, как чувствует себя человек, выведенный из состояния комы.

 Проходили годы. Писатели моего возраста достигали известности и даже славы, но я по—прежнему был начинающим писателем. Отец умер. Его рукописи, как и мои, валялись где-то или были потеряны, хотя ему и удалось издать одну небольшую книгу.

 В Варшаве у меня началась связь с Дорой Штольниц — девушкой, у которой была одна цель в жизни: поехать в Советский Союз, страну социализма. Как я узнал потом, она была членом компартии, активным партработником. Ее несколько раз арестовывали и сажали в тюрьму. Я же был антикоммунистом и вообще противником любых «измов», но пребывал в постоянном страхе быть арестованным за связь с этой девушкой. Потом я даже возненавидел Дору с ее напыщенными и трескучими лозунгами вроде "светлого завтра " или "счастливого будущего". Те еврейские кварталы, где я бывал теперь, находились недалеко от Крохмальной улицы, но ни разу не прошел я по Крохмальной. Я говорил себе, что у меня просто не было повода пойти в эту часть города. На самом же деле причины были другие. Я слыхал, что многие из прежних обитателей умерли от эпидемий тифа, от инфлуэнцы, от голода. Мальчишки, с которыми я бегал в хедер, были мобилизованы в польскую армию в двадцатом году и погибли в войне с большевиками. Затем Крохмальная стала очагом коммунизма. Там происходили все коммунистические митинги и демонстрации. Юные коммунисты стремились водрузить красные флаги всюду: на телефонных будках, на трамваях, даже в окне полицейского участка. На площади, между домами № 9 и № 13, раньше обитали воры, наводчики, проститутки. Теперь там мечтали о диктатуре товарища Сталина. Как и в прежние времена, здесь часто бывали полицейские облавы. Это не была больше моя улица. Никто не помнил здесь ни меня, ни моих отца и мать, ни наших родных. Размышляя об этом, я думал, что живу не так, как все, что моя жизнь проходит в стороне от жизни всего мира. Мне не было еще и тридцати, но я ощущал себя древним стариком. Крохмальная улица представлялась мне глубоко лежащим пластом археологических раскопок, до которого я, вероятно, никогда не смогу добраться. И в то же самое время я помнил каждый дом, каждый дворик, помнил хедер, хасидскую молельню, лавки; мог представить себе каждую девушку, каждого уличного зеваку, женщин с Крохмальной улицы: их голоса, их манеру говорить, их жесты.

 Я полагал, что задача литературы — запечатлеть уходящее время, но мое собственное время текло между пальцев. Прошли двадцатые годы, и пришли тридцатые. В Германии хозяйничал Гитлер. В России начались массовые чистки. В Польше Пилсудский установил военную диктатуру. За несколько лет до этого Америка ввела иммиграционную квоту. Консульства почти всех стран отказывали евреям во въездных визах. Я жил в стране, стиснутой двумя враждующими державами, и был связан с языком и культурой, неизвестными никому, кроме узкого круга идишистов и радикалов. Слава Богу, что у меня нашлось несколько друзей среди членов Писательского клуба. Лучшим из всех был доктор Морис Файтельзон. Среди нас он считался необычным человеком, выдающейся личностью.


Глава ВТОРАЯ
 1
 Доктор Морис Файтельзон не был широко известен. Некоторые из его философских работ написаны по-немецки, другие — на идиш и на древнееврейском. Ни на французский, ни на английский его не переводили. Ни в одном из философских словарей его имя не фигурировало. На его книгу "Духовные гормоны" появились отрицательные отзывы в Германии и Швейцарии. Со мной Файтельзон дружил, хотя и был старше меня на двадцать пять лет. Он мог бы стать знаменитым, если бы не растрачивал попусту свои силы. Какое-то время он читал лекции в университете Берна. Он буквально создал всю терминологию по философии на древнееврейском. Если Файтельзон и являлся дилетантом, как назвал его однажды один из критиков, то это был дилетантизм высшего класса. Он был также блестящим собеседником и имел феноменальный успех у женщин.

 Но этот же самый Файтельзон частенько перехватывал у меня пять злотых. В еврейской прессе ему не слишком-то везло. Издатели принимали его статьи, а потом