Литвек - электронная библиотека >> Хулио Кортасар >> Проза >> Вокруг дня за восемьдесят миров (рассказы и эссе из книги) >> страница 17
жаждешь. Отсюда многочисленные и разные измерения поэтики и поэта: он подчиняется эстетическому наслаждению речью и ровно в той же мере рвется к обладанию; он вторгается в реальность, охотясь за ее сутью, и тем самым находит в себе самом поэтическое орудие, способное вырвать у другого ответ, который он сможет превратить в свой, который сделает своим, а значит, и нашим; такие вещи, как «Дуинские элегии» и «Камень солнца», навсегда рушат мнимую Кантову перегородку между кожей нашего духа и гигантским телом космоса, настоящей родины каждого из нас. Видите ли, сеньора, простого человеческого опыта для поэта мало, но он умножает его, если в то же время отдается своему уделу поэта и если этот поэт понимает особую связь, которая должна соединить одну явь с другой. Вот где корень романтических заблуждений Эспронседы или Ламартина, веривших, будто удел поэта следует подчинить личному опыту (чувствам и переживаниям, требованиям морали и общества), вместо того чтобы, обогатив и очистив все перечисленное поэтическим предчувствием, сделать его, наоборот, движущей силой слова, которая вынесет речь за узкие рамки личного, превратив в стихотворение, а значит — в подлинный плод человеческого труда. Иначе откуда у Китса, человека, в моральном и умственном плане не признававшего ни малейших экивоков, это бросающееся в глаза противоречие между его «человеческой» личностью и всем тоном им написанного, в котором нет ничего от сиюминутного, «заказного»? Что означает эта его постоянная подмена себя предметом, это упорное нежелание быть героем собственных стихов?

Вот в чем, сеньора (и это мы выведем на воротах комиссариата большими буквами), состоит суть проблемы. Только слабые любят подчеркивать свой личный вклад в написанное, только у них голова идет кругом от мысли, что они наконец-то нащупали твердую почву, и литературные способности на минуту делают их сильными, уверенными, благородными. Чаще всего они вдаются при этом в автобиографизм или панегирик (стихи от имени «я» или от имени героя сегодняшних политических новостей — большой разницы тут не вижу), как в других случаях — из ущербности либо мстя за свои унижения — впадают в расизм. Не стану злоупотреблять примерами — мало ли их в любых воспоминаниях, в стихах, которые хотели бы стереть сегодня из полного собрания своих сочинений столько прославленных сеньоров? Внутренняя убежденность Китса в собственной душевной полноте, доверие к живущему в нем человеческому духу («It takes more than manliness to make a man», — говорил Д. Г. Лоуренс, а он в этом кое-что понимал) делают его равно далеким и от исповедального нарциссизма в манере Мюссе, и от одических восторгов по адресу очередного освободителя или тирана. Перед лицом всех на свете комиссаров, требующих от него однозначной присяги, поэт знает: он может с головой нырять в реальность, где не действуют ничьи указки, может не цепляться за себя и сжигать за собой мосты, сохраняя высшую свободу человека, который всегда найдет дорогу назад, и убежденность в том, что уж он-то, уверенно и твердо стоя на земле, при любом раскладе останется собой — авианосцем, без малейшей опаски ждущим, когда вернутся домой его рабочие пчелы.

Кода с нотками личного

Потому, сеньора, я и говорил, что эту прогулку хамелеона по разноцветному коврику поймут немногие, хотя мой обычный окрас и маршрут различить нетрудно, стоит только всмотреться. Кому надо, знает: моя сторона — левая, а цвет — красный. Но об этом я никогда не стану распинаться, а уж если заговорю, то ничего не суля и ни от чего не зарекаясь. Думаю, у меня есть занятие получше, и некоторые — их, кстати, не так мало — это понимают. Включая даже кое-кого из комиссаров, поскольку никто из живущих на свете не безнадежен окончательно и многие поэты по-прежнему пишут мелом на воротах комиссариатов, которыми по-прежнему битком набиты север и юг, восток и запад нашей чудовищной, невероятно прекрасной Земли.

Перевод Б. Дубина