возьмет. Тот найдет, кто окиян-море перейдет, песок пересчитает. Найти найдет, а взять не возьмет: встречь ему два колдуна, два еретика, две колдуницы, две еретицы-от всего защита: от черной немочи, от пречудной девицы, тоски и судейской напасти. Аминь».
Всю ночь Кривой то и дело вскакивает, прислушивается и глядит на лампу. Арестанты спят тревожно: одного заковывают во сне, другого ведут на суд, третьего душит похожими на свечки пальцами покойный грек.
Стучат зубы, вскидываются головы, блуждают глаза…
«А как осудят, что тогда?» Кривой бесшумно сползает с нар, тянется к иконе, глаза которой кто-то выковырял гвоздем, падает на колени и по-простецки доказывает богу, как тяжело ему в тюрьме, как мало у него сил, как жалеет он, что пошел на последнюю кражу.
В глубине двора всхлипывает звонок. Надзиратели топают в коридорах и ключами стучат в двери.
— Поднимайсь! Поднимайсь!
Арестанты выстраиваются на середине камеры, а после проверки спешат на коридор и гремят умывальниками.
От слабости и злых сонных голосов к горлу Кривого подкатывает удушье, в виски стучит. Оп бредет в угол, садится на пол и прижимается к стене.
— Ты, Яков, на меня не серчай, — говорит ему Клочков.
— Я ничего… скорей бы уж… Тошно мине…
— А ты съешь хлеба с сольцой да чаю выпей.
— Нет, не стану я, лучше поговею. Ты возьми мой хлеб себе. Крал я, это ты верно, а какой я арестант? Помру тут, как грек помер.
Кривой старается не глядеть на пьющих тай арестантов.
— Эй! Кому на суд?
Кривой вскакивает на сомлевшие ноги, крестится и суеверно бормочет:
— Дай бог не оправдаться.
— Кривой, что получишь от судьев, привяжи к хвосту коня, а то сам не донесешь!
Кривой на ходу горбится, за воротами тюрьмы видит свои сани, лошаденку и неловко, как чужой, кланяется жене.
— Не отставай, не отставай!
Под ногами скрипит облитый светом мглистого солнца снег. В глазу мигает.
1915–1925 гг.
XIII
В суде Кривой ерзает по полу ногами и отвешивает столам поклон. Руки и нижняя челюсть его дрожат, над пустой глазницей бьется жилка. Он боится потерять нить мыслей, не сводит с судей мигающего глаза и бормочет: — Не брал я, вот истинный бог… куда я в такое дело годен? Старый, вы поглядите только… Сердце его то скачет, то останавливается и нудно ноет. Он не узнает свидетелей, водит из стороны в сторону головой, садится и, понуждаемый шопотом конвойного, встает. Судьи как будто поддакивают ему, но он не верит им, до боли дёргает себя за бороду и ждет самого страшного: кто-то из судей вот-вот встанет, заговорит о нем, а потом крикнет: «Четыре года арестантских рот!» Судьи шевелятся и встают. «Ой, сейчас». Кривой еще раз захлебывается Кузькиной молитвой, тянется к упавшей на пол шапчонке и видит пустые столы. Зеленое сукно сливается с красными и голубыми пятнами большого царского портрета. У пустой глазницы жилка уже не бьется, а скачет и больно дергает что-то в голове. «Ой, что это?» Далеко, кажется за стеной, дребезжит звонок. — Суд идет! Стена шарахается от Кривого и шипит: Ш-ш-ш… В глазу все сливается-на зеленое сукно ползет белое, черное, мутное. — Встань, старик. Кривой вскакивает, кланяется и отчетливо видит: из-за столов все глядят на него. Судья о цепью на шее читает что-то и садится. Шашки конвойных падают в ножны: — Жж-ик! — и наступает страшная тишина. — Выходи сюда. — Что? Не виноват я! не виноват! — кричит Кривой. — Да оправдали тебя… Кривой растерянно глядит на конвойных, настороженно идет между ними и отдается радости только в тюрьме, после слов старшего надзирателя: — Ну, марш за вещами! В камере Кривой с разбегу валится Кузьке в ноги: — Спасибо, век не забуду, заместо сына поминать стану. — Пошел к ляду! — ногой отталкивает его Кузька. — Ну, чего таращишь глаз? Рад, что оправдали? Начнешь теперь писание читать, молиться? У-у, гад! — Да что ты, я… я… Господи, я медку тебе привезу… — И так сладко… отойди, а то последние зубы выбью! Злоба Кузьки озадачивает Кривого. Он встает с колен, хватает с нар свою сумку и кланяется во все стороны: — Прощайте, братцы. Дай бог счастья. К святкам гостинца привезу. — Заблудишься-метелица будет. Лети! В цейхгаузе Кривой лихорадочно переодевается, благодарит за что-то начальника и надзирателей, на последнем обыске сам выворачивает свои карманы, за воротами бестолково целует жену, а та сквозь слезы шепчет: — Отпустили таки, слава тебе боже… — Пустили… едем, пропади они… — Едем, а то еще вздумают чего, опять посадят… — Не-эт уж, неэ-ет! — храбрится Кривой. — Конец, больше я не ответчик им, не вор… — Бросишь? Ну, слава тебе, Господи… — Чего крестишься? Рада, что кидаю? Дождалась своего? — Да уж спокой бы. Садись, умаялся. — Сама садись. А что на суде плакал я, так ты на это не гляди. Их без слез не прошибешь. Сдавили, коршуны. Кривой снимает с морды лошади сумку с резаной соломой и гладит ее: — Соскучилась? Шевелись, вывози… Голос его дрожит. Он дергает вожжи, впрыгивает в сани и машет кнутом: — Ну, ну, но-о! Студеный воздух пропитывается запахом потревоженного в санях сена. Кривой пьянеет в нем, хочет сказать жене шутку, но в глаз ему наискось бросается удаляющаяся тюрьма, и он грозит ей кнутовищем: — Ишь, дьяволица какая, провались ты! Но-о! Ему и весело, и больно, и горько: теперь ему осталось только вспоминать о молодости, о дерзости и до гроба покорно нести свое битое, ноющее, старое тело.1915–1925 гг.