Литвек - электронная библиотека >> Владимир Александрович Кораблинов >> Советская проза >> Зимний день >> страница 2
спектакля играл он вяло, не вдохновляясь, не зажигая зрителей. Учитель местной гимназии господин Дацков, баловавшийся сочинительством, в статейке для «Губернских ведомостей» написал:

«Он был иногда отчетлив, но такой отчетливости достигают и наши провинциальные актеры, а от Мочалова мы имеем полное право требовать гораздо большего и гораздо лучшего. Одним словом, два представления не показали нам таланта г. Мочалова в таком ярком величии, в каком мы привыкли представлять его».

Мочалов прочитал статейку, швырнул газету на пол и обозвал воронежского сочинителя ослом. Потом потребовал у коридорного бумаги, чернил и долго писал, марая, перемарывая и даже разрывая написанное на мелкие кусочки. Наконец стихи были переписаны набело.

До спектакля оставалось часа два. Наскоро одевшись, Мочалов побежал к Кольцову. Тому нездоровилось. Покашливая, закутавшись в свою ветхую шубейку, лежал он на покрытом пестрой дерюгой топчане, остановившимся взглядом уставившись на свечу.

Не снимая шубы, Мочалов прочитал свои стихи:

Полюбил я тебя, добра молодца,
Чистым сердцем, речью сладкою,
Мы ответами поменялися.
Не стаканами, не бокалами,
А сердцами крепко чокнулись,
И душа душе откликнулась
Ну, пойдем же, друг, рука об руку
Не за радостью, небывалой здесь,
А встречать одну долю горькую…
Приподнявшись на топчане, слушал Кольцов своего друга. В широко открытых светлых глазах его сверкало вздрагивающее пламя свечи.

Мочалов кончил читать, всхлипнул и, крепко обняв и поцеловав Кольцова, опрометью кинулся вон.


Все было как прежде: застава, город, гостиница, Микульский… Только Кольцова уже не было. И не весна была, а декабрь – зима, снег.

Мочалов вышел на улицу. С тяжелым сердцем, медленно подходил он к кольцовскому дому. Тяжко ему было идти туда, где все напоминало о трудных, печальных последних днях жизни его милого друга.

Белинский рассказывал ему, какие страдания вытерпел Кольцов перед смертью, когда он жил в холодном, нетопленом мезонине (отец запретил давать ему дрова), когда сестра Анисья, считавшая своего несчастного брата помехой в делах наследования отцовского дома, в шутку заживо отпевала его со своими подружками. «Вечная память рабу божьему Алексею…» – притворно-печальными голосами пели они панихиду по нем. А он, задыхаясь от дыма благовонных свечек, должен был слушать это издевательское отпевание, потому что от слабости не мог встать с постели и уйти…

Во дворе Кольцовых работники сгружали бычьи кожи. Промерзшие, стучащие, как доски, рыжие, черные, пестрые, кожи эти уносили в распахнутую дверь сарая. Возле работников в длинной, до пят, шубе стоял старик Кольцов. Он, видно, был чем-то недоволен и кричал на работника:

– Ты что, дурья голова, ослеп?

Работник, молодой рыжеватый парень, переминаясь с ноги на ногу, что-то негромко говорил старику, но тот и слушать не хотел, а только стучал палкой по грязному, обледеневшему снегу и вот кричал, вот кричал…

Мочалов подошел и, извинившись, назвал себя.

– Дружок, что ли, Алексеев? – поглядел на него исподлобья старик. – Запамятовал, ваше благородие, не припомню-с… Так ведь и то сказать, у него, у Алексея-то, дружьев этих было – и боже мой сколько! А у вас, что же, – признавая в Мочалове богатого барина, почтительно спросил старик, – дело какое ко мне или просто так?

– Дело, батюшка, – сказал Мочалов.

– Тогда покорнейше прошу в горницу, – пригласил старик и, еще прикрикнув на работников, повел Мочалова в дом.


Мочалов и прежде бывал в этих комнатах – с невысокими потолками, со множеством икон и лампадок, с дубовой, неуклюжей, самодельной мебелью и с тем тяжелым, кисловатым запахом, какой бывает в жарко натопленных и редко проветриваемых мещанских и купеческих домах.

Все тут было как и тогда: две пузатые стеклянные горки с посудой, накрытый грубой холщовой скатертью стол, засиженная мухами картина – гора Афон и пестрые, разбегающиеся по желтому крашеному полу, домотканые дорожки.

Мочалов сразу приступил к делу.

– Хотел бы я, почтеннейший, – сказал он, – купить у вас бумаги, оставшиеся после смерти Алексея Васильевича.

Разговор об этих бумагах был старику неприятен, потому что свалял он с ними в свое время такого дурака, что до сих пор простить себе не мог.

Дело в том, что после смерти сына старик решил все принадлежащее покойнику распродать. «Хоть какая-нибудь польза будет, – рассуждал он, – все с Алексея хоть копейку сшибу».

Вскоре после похорон старик позвал старьевщика, которому были проданы еще новый, сшитый Алексеем в Петербурге у панаевского портного, щегольской, с бархатными отворотами сюртук, пестрый жилет, часы с бисерной цепочкой и даже та шубейка, с несколько потертым лисьим воротником, в которой его изобразил славный человек и близкий друг художник Кирюша Горбунов.

Оставался еще сундучок с бумагами и книжками. Что это были за бумаги – отец не знал, да и знать не хотел. «Все романцы какие-нибудь, – ворчал он, – баловство, прости господи…»

Однако старьевщик взять бумаги наотрез отказался.

– На что они мне? – сказал он. – Заворачивать в нашем деле нечего.

Старик огорчился.

– Возьми на пуд, дешево отдам! – навязывался он старьевщику.

Но тот так и не взял, а только пообещался прислать знакомого бакалейщика, который, пожалуй, купил бы и бумагу, и книги.

На другой день бакалейщик действительно пришел и, проторговавшись битых полчаса, купил за целковый все, вместе с сундучком.

Вот тут-то старик Кольцов и понес убыток. Не прошло и недели, как, встретившись в трактире с бакалейщиком, он узнал, что какой-то покупатель случайно заинтересовался бумагой, в которую приказчик завернул ему селедку, и спросил, много ли у хозяина такой бумаги. Приказчик позвал бакалейщика. Покупатель – не то барин, не то чиновник – предложил продать ему все кольцовские бумаги. Бакалейщик же, смекнув, что тут, пожалуй, можно поживиться, заломил за бумаги четвертной. И по тому, как, не торгуясь, тот чудак выложил деньги, купчина понял, что продешевил: спроси он полсотни, так тот и за полсотней не постоял бы.

Вот после всей этой истории разговор о бумагах сына приводил старика в дурное расположение. Он поглядел на Мочалова, и, подумав, что этакой барин, пожалуй, и сотню отвалил бы, не пожалел, с досадой сказал:

– И что вам дались эти бумаги! Нету их, проданы давным-давно…

– Кому же? – спросил Мочалов.

– А прах его знает! – сердито буркнул старик. – Дело-то, сударь, когда уж было…

Тогда Мочалов спросил у него, не знает ли он, кто бы указал, где сейчас находятся эти бумаги.

Старик сказал, что нет, мол, не