ему предлагают выйти и подождать решения комиссии.
Зорин выходит в коридор и, не останавливаясь, шагает на улицу. Автобуса нет, он топает, к Голубевым. «Ну и ну! — думает он. — Ну и ну…» Ему вновь, как тогда, когда сидел в милицейской коляске, на секунду становится смешно.
У Голубевых он, отказавшись от ужина, снимает пиджак и ботинки. Молча садится на диван, берет номер журнала «Знание — сила». В статье всерьез говорится о поэтических возможностях электронных машин. Зорин бросает журнал. В висках и в темени нарастает какая-то новая боль, и он плохо воспринимает то, что говорит Сашка:
— Пойдем в кино, хватит по вечерам давить ухо. Подруга дней моих суровых, у тебя три билета? Очень хорошо. А где мой чешский галстук?
Зорин, очнувшись, отказывается от кино и включает телевизор.
— Саш, а чего вы не заведете ребенка?
— Ну, не знаю. — Сашка морщится. — Чего ты лично ко мне пристал? Я, может, и не прочь стать папашей. Спроси вон ее, почему она… Подруга дней моих суровых, ты хочешь ребеночка? Адью, старик, мы пошли.
Супруги Голубевы исчезают, они идут в кино. Зорин вытаскивает из шкафа постель и раздвигает диван-кровать. Ставит к изголовью Сашкину пепельницу, которая сделана в виде свернувшейся русалки. «В женщинах и правда есть что-то рыбье, — думает он. — По крайней мере, в наших с Голубевым. У Сашкиной половины уже на счету шесть или семь абортов. Какая-то рыбья, холодная кровь. И сердце… Русалка — это женщина-утопленница. А Тонька разве не утопленница? Она давно утонула в своей дурацкой работе, она чокнулась на эмансипации, хотя еле волочит ноги. Им думается, что чем они сильнее, тем для них лучше. Они хотят быть независимыми. Они рассуждают с мужьями с позиции силы. И это не так уж плохо у них получается. Сажают мужей в тюрьму, пишут на них бумаги. Да, но кого же тогда защищать мужчинам? Жалеть и любить? Самих себя, что ли?»
Зорин тяжко ворочается, он не может уснуть и то и дело курит. Мысли его вновь и вновь возвращаются к жене, к дочери. Телеэкран мерцает где-то в углу, слова передачи, не проникая в сознание, словно долбят по темени.
Голубевы возвращаются молча, — вероятно, поссорились еще во время сеанса. На вопрос, понравилась ли картина, Сашка бурчит себе под нос: «Шедевр!» Идет в ванную и долго не вылезает оттуда. Затем, босиком и в одних трусах, он ходит по ковру, выкидывая костлявые ноги. Теплая ванна вновь приводит его в добродушное состояние, он философствует:
— Вот, объясни мне пушкинского Савельича. Только с марксистских позиций. Да? Ну это ты брось. Брось! А помнишь заячий тулупчик? Старик даже записал его в реестр разграбленных пугачевцами вещей. Не струсил. Вот тебе и лакей.
— Саш, чего бы ты хотел после смерти? — Зорин выключает голубевский телевизор.
— Что?
— Чего бы ты хотел после смерти?
— Чтобы выстригли волосы в носу. Ненавижу, когда у покойника торчат из носу волосы.
— Глупый дурак! — слышится с кухни голос Сашкиной жены. — Говорит и сам не знает чего.
— Знаю, — Голубев подмигивает. — Подруга дней моих суровых, а ты не боишься смерти?
— Вынеси лучше ведро.
— Вот! Она ни черта не боится. — Голубев натягивает спортивные штаны. Даже смерти.
— И возьми корзинку, наберешь в подвале картошки.
Голубев возвращается с картошкой и с пустым мусорным ведром. Зорин сквозь сон слышит, как они с женой добродушно поругиваются. Прежде чем идти спать, Сашка садится на пол:
— Костя, а Костя?
— Что?
— Почему бы вам с Тонькой не помириться? Не дурачься. В твоем возрасте начинают понимать даже фортепьянную музыку… Что? Ладно, дрыхни. Не хочешь слушать лучших и преданнейших друзей.