Литвек - электронная библиотека >> Сергей Сергеевич Аверинцев >> Культурология и этнография >> Британское зеркало для русского самопознания >> страница 2
дали проявить себя иначе, как в узком, сугубо приватном кругу. А это уже делает глубинной темой стихотворения — тайну человечес­кого достоинства, человеческое достоинство как тайну. И вот это, по нашему мнению, хотя бы отчасти объясняет, почему именно Грей, именно английская культура так нужны были Жуковскому и в его лице — рождающемуся русскому самоощущению. Для «латинской» культурной традиции человеческое достоинство в своей сущности, в своем логическом пределе всегда «публично»: «права человека», провозглашенные Французской революцией, суть «нрава человека и гражданина». Это никоим образом не означает, будто во француз­ской культуре трудно отыскать тему «безымянных героев»; каждый из нас без труда приведет из самых различных эпох примеры про­тивного. Но французская разработка темы выглядит как возвраще­ние этих безымянных героев в ту сферу публичности, которой они принадлежат по нраву своего героизма. Безымянный солдат в войс­ке Наполеона причастен публичности, воплощенной в фигуре На­полеона. И его безымянность воспринимается, в конечном счете, как простая несправедливость, — восстанавливаемая, однако, тем, что мы-то его восхваляем. Для Грея и его русского переводчика это не так. Прежде всего, они говорят не о «безымянных героях», а о безы­мянных людях, которым их жребий не дал шанса быть героями, хотя бы безымянными: всего-навсего люди, не более того — и не менее. Для чистоты мысли это важно. Нельзя сказать, чтобы Грей не ощу­щал проблемы социальной неправды: слова о погребенных бедня­ках в дни их жизни — «chill penury repress'd their noble rage» [4] — доста­точно выразительны. То же можно сказать, например, о строке Жуковского: «Их гений строгою нуждою умерщвлен». И все же воп­рос не сводится к чисто негативному моменту несправедливости. Сокровенное человеческое достоинство предстает как ценность в себе, более того, как высшая ценность, онтологически и аксиологически имеющая приоритет перед всем, что публично, и являющаяся для него верховным мерилом. Оно — как скрытая драгоценность («Full many a gem of purest ray serene/ The dark unfathom'd caves of Ocean bear...»):

Как часто редкий перл, волнами сокровенный, В бездонной пропасти сияет красотой...

Парадоксальным образом именно сокрытость от внешнего рас­крывает внутреннее. Парадокс этот подчеркнут от противного: тот, кто пребывает в сфере публичности, — как раз он платит за эту не-сокрытость своего существования, за отсутствие тайны тем, что принужден таить и скрывать лучшее в себе: «The struggling pangs of conscious truth to hide,/ To quench the blushes of ingenuous shame» («Та­ить в душе своей глас совести и чести...»). Но в тайне и тишине, «far from the madding crowd's ignoble strife» [5], до конца раскрывается са­мое глубокое: равное себе свойство человека быть человеком.

Насколько важен был этот опыт именно для культуры Пушки­на и Баратынского, Достоевского и Льва Толстого, Чехова и Пас­тернака, нет нужды говорить. Вопрос в другом: случайно ли, что урок, воспринятый Жуковским, — не личное на правах функции обществен­ного, как у французов, не интеллектуальное понятие человека, как у немцев, но человечное в глубинах своей конкретно-приватной обыденности, — был дан так внятно именно английской культурой? Русский поэт и мыслитель символистской поры Вяч. Иванов слу­чайным бы этого не счел.

Позволим себе в этой связи процитировать несколько фраз из его речи, написанной для заседания Петроградского Общества Анг­лийского Флага и впервые напечатанной в 1916 г.: «Англия дала Западу начала гражданского устроения; мы, славяне, почерпнули в недрах английского духа откровение о личности» [6]. По мнению Вяч. Иванова, идеология Французской революции была недостаточна постольку, поскольку, «освобождая гражданина, она порабощала в нем человека», поскольку «была рассчитана на общеобязательность одинаково при допущении и отрицании божественного, онтологи­ческого достоинства личности, и этот расчет отнимал у нее характер нравственной безусловности, обращал ее в чисто внешнее законодательное становление...» [7]. Всему этому русский символист противопоставлял — на примере Байрона — по его мнению, более персоналистическое, более ускоренное онтологически британское свободолюбие. В его перспективе человек, который не должен быть рабом чужой воли, «не может быть и рабом множества». Личное до­стоинство человека в этой перспективе — не функция общественного начала, но нечто первичное.

Мы не будем спешить ни безоговорочно соглашаться с этими утверждениями, ни возражать на них. По самому своему жанру они относятся к тому уровню эмфазы, на котором нет никакой возмож­ности не только доказывать, но даже оставаться в бескомпромисс­ном ладу со всеми известными тебе же частными фактами. Решимся сказать о них самое скромное: на правах «мифа» об истории они, во всяком случае, стоят того, чтобы мы над ними поразмыслилить [8]. Ин­тересен и сам факт их появления у поэта и мыслителя, казалось бы, воспитанного на немецкой культуре и много более связанного даже с культурой французской. Но ведь взгляд в сторону Англии явля­ется у деятелей нашей культуры подчас там, где его и не ждешь. И он так часто глубже, интимнее, чем ждешь. Как у Пушкина; как еще раньше у юноши Жуковского. Это ведь тоже само по себе о чем-то свидетельствует.

Если бы Вяч. Иванов был уж вовсе неправ, если бы русской куль­турой не было воспринято именно из английских рук откровение о личности, — Хомяков, ревнитель свободной соборности, едва ли стал так энергично защищать от расхожих обвинений британскую ири-вольность и приватность, homeliness, «тишину и улыбающуюся свя­тыню домашнего круга»[9].

А теперь позволю себе личное воспоминание. Перед тем как пер­вый раз (в 1989 г.) отправиться в британские края, мне случилось разговаривать с Дмитрием Сергеевичем Лихачевым: и он, напут­ствуя меня, много говорил об Англии, о Шотландии. Говорил как правомочный наследник, скажем, того же Алексея Степановича — и о традициях почитания св. Андрея Первозванного, роднящих стари­ну зеленого острова с нашей, и о курьезных обыкновениях оксфорд­ских церемоний. Пересказать его слов я не берусь — слишком важна интонация, важен взгляд; скажу только, что с тех пор мне бросаются в глаза некоторые факты отечественной культуры, мимо которых я, может быть, и прошел бы. Сама справедливость требует, чтобы эта статья была посвящена ему.


Примечания

1

Подумать только, что у Блока в двух стихотворениях осени 1908 г., подряд следующих друг за другом в разделе III тома «Родина», предыдущее конча­ется словами: л..Когда звенит тоской острожной/Глухая песня ямщика!», — а следующее сейчас же подхватывает: «Вот он,