Литвек - электронная библиотека >> Сигизмунд Доминикович Кржижановский >> Русская классическая проза >> Бумага теряет терпение >> страница 3
росчерков включительно, и пустые, упругие, шелестящие под нажимом пальцев прямоугольники, которые раньше назывались бумажными денежными знаками. Они оставались и сейчас бумажными, но не… денежными.

Однажды один из либеральных ораторов, выступая в эти трудные дни в представительном органе страны, говорил, что любой гражданин при первом же прикосновении к кредитной бумажке легко узнает – «пальцами и душой» – её цену, как при первом прикосновении к своей жене легко узнает, что это именно его жена, а не чья-нибудь другая. На этом основании ищущий популярности оратор требовал оплаты пустых, но достаточно добротных банкнотных листков.

На следующее же утро образовались очереди, о которых было сказано несколькими строками выше. Полиция пробовала их разгонять, но люди разбредались, а через минуту снова смыкались в длинные уже менее терпеливые цепи.

На пустых бумажных листах в эти решающие дни не появилось ни одной буквы. Но на лицах людей, стоявших понурившись в очередях к опущенным матовым оконцам касс, было написано чётко и ясно: или – или.

Это был простой, служащий при типографии, «мальчик». Не помню точно, не то четырнадцати, не то пятнадцати лет. Ему приказали дежурить в опустевшей типографии, где сейчас из ста сорока лампочек горела только одна. Мальчик выбрал место в углу у двери, пододвинул под голову кипу бумажных стопок, притиснулся к бумаге правым ухом и тотчас же заснул. Ему снилось: белая бумага пучится и шевелится, стараясь ослабить тугой зажим шпагатного пояса; она на что-то жалуется, на своё бумажное горе, но тут же нервно шелестит, что вот пустота её теперь не так пуста, как та, прежняя, покрытая шеренгами букв.

Мальчик проснулся, привстал на локте, но сон пригнул его голову назад к бумажной подушке. И теперь ему снилось: бумага тихо вздыхает, она ласково просит сказать людям, что…

Сон опять оборвался. Юный сторож вытер пот рукавом со лба и снова прижал ухо к слипшимся листам бумажного вороха. Теперь он не спал, теперь он слушал и ясно слышал её голос.

Наутро он пришел к своему отцу, рабочему малярного цеха. Рассказал ему свой сон. Смеясь нелепому видению, маляр обмакнул кисть в краску и стал писать по разложенному посредине стола листу, под диктант сына:

«Я, бумага всего мира, бумага завещаний, трактатов, газет, малых писем от человека к человеку, великих книг от человека к человеку – я зову вас, братья буквы, вернуться ко мне, но не ранее, чем вы поклянётесь до последней капли типографской краски, вместе со мною служить правде – и только правде – и не позволять человеку не быть человеком и не любить в другом самого себя».

И оба, и отец и сын, не заметили, что на глазах у них происходило чудо: буквы – под бегущей по бумаге кистью – не исчезали, а продолжали жить, быстро высыхая под лучами солнца, бьющего сквозь стёкла.

Плакат этот был первым разведывательным отрядом возвращающихся назад в этот наш такой плохой и такой хороший мир. За ним двинулись полчища других букв, которым никак ведь не быть без придумавшего их человека.


Мне могут сказать: а где документы? где свидетельские показания о тех четырёх днях, когда бумага жила в разлуке с алфавитом? Отвожу вопрос: ведь буквы тогда ушли от нас, а бумага болела абсолютной пустотой. Пусть она и отвечает: абсолютным молчанием.