Литвек - электронная библиотека >> Янка Брыль >> Русская классическая проза >> На Быстрянке >> страница 24

Грянул выстрел!..

- Эх, мазила!..

Журавли, тяжело взмахивая крыльями, взлетели. На фоне воды и небесной лазури хорош он - могучий, вольный журавлиный взлет!

- Утиной дробью. И далеко было, - смущенно улыбнулся Толя.

- Ранил, дурень, смотри, - почти шепотом сказал Максим, глядя вслед улетающей стае.

Журавли развернулись в клин.

Сзади один заметно отставал, старался подняться выше, пристать к строю товарищей.

Послышалось тоскливое курлыканье, печальный крик...

- Эх!.. Ну и что ж, - как-то невольно вырвалось у Толи.

И вдруг он вспомнил руку Сашки, в которой не оказалось конфетки, его улыбку, глаза и эти же вот слова: "Ну и что ж".

Но тогда они звучали совсем по-другому.

И чувства, которые они вызывали, ничуть не похожи были на эту горькую неловкость.

- Ничего, стрелок, - сказал Максим. - На первый раз прощаем. А ведь грешно, старики говорят. Посмотри, как он борется. А как кричит! Сядет. Это тебе, браток, не песня. Ясно? Может, и поправится до перелета. Ну, садись сюда, а я попытаю счастья без лишнего шума.

Над водой вскоре послышался многообещающий свист шнура и осторожный всплеск блесны.

...Щука наконец попалась.

Радости, правда, было значительно больше, чем живого веса. Но когда на дно лодки упала зеленовато-серебристая добыча - первый дар матери-природы, хлопцы вдруг сразу вспомнили про голод.

- Не жадничай, Максим, - сказал себе спиннингист. - Дай бог памяти, мы, кажется, со вчерашнего обеда не ели. Правь к привалу.

И вот на песчаном, покрытом редкой жесткой травой берегу, заросшем кустарником, потрескивает огонь, и пламя его, бледное под утренним солнцем, старательно грызет лозовый сушняк.

Почищенная и разрезанная на куски щука из красивой стремительной рыбины превратилась в обыкновенное прозаическое мясо. Ухи, в подлинном смысле этого вкусного слова, не получится: будет картофельный суп, так, какое-то ушицеподобное варево в чугунке, а на сковородке - по доброму куску щурятины. Кипит, булькает вода, старательно ворочая ломтики картошки, а скоро зашкворчит, по-домашнему запахнет сало с луком - подтверждение того, что берег этот со всей своей, казалось бы, дикой красотой обжит властителем земли.

У костра священнодействует Максим.

Толя собирает хворост. Опять уже в одной белой майке, с растрепанным светлым чубом, он, задумавшись, стоит в лозняке и словно молится, как журавль, утреннему солнцу. Вокруг - необъятные просторы под бездонной глубиной неба, а Толя видит мостик и на мостике - ее... Она уже встала, она уже идет по воду или за грибами, - залитая солнцем, такая родная и милая со сна, а в глазах у нее - счастье, их нераздельное счастье...

"Как хорошо, - думает Толя, вбирая полной грудью душистый необъятный простор. - Если б ты знала, как хорошо!.."

Вот только печальный крик - уже давно неслышное, но оставшееся с ним курлыканье журавля - снова звучит в его душе...

Вслед за курлыканьем возвращается вчерашнее безжалостное "отчего?".

И еще: радость Люды, той, на мостике, что живет в его воображении, сменилась реальной грустью в ее глазах - такой он, отплывая, оставил ее на гребле...

"И за что я обидел тебя? Да так сразу!.. К чему этот каприз, эта поза? После того бегства с мельницы хотелось еще раз бежать - на этот раз с тобой? От себя самого?.. А вчера ты, бедняжечка, уснул в тепле, не хватило тебя, чтоб поговорить с человеком, разделить с ним радость работяги, солдата!.. Кто же ты такой - мальчишка или ничтожество?..

Зачем они - мой страх, а потом эта боль? Надо смотреть правде в глаза. Зачем грусть в твоем взгляде и мои глупые капризы? Не нужно все это - так же, как бедность, что рождает горькие и справедливые "отчего", как мой глупый, бесчеловечный выстрел и этот надрывный, одинокий журавлиный крик!..

Пускай все будет хорошо, пускай мы, как Сашка, разделим нашу радость со всеми...

Ну, а почему бы мне сейчас не поделиться ею с Максимом? Ты считаешь, чудак, что сам он ничего не знает, не догадывается? Не сухарь же он, как ворчит старик, не засушила же его наука. И о ком он думал, когда говорил о той, что, залитая солнцем, придет на мостик? Может - о своей любимой, что ходит где-то по росным стежкам над другой рекой?.. Неужели он скрывает это от меня? А я вот пойду и скажу".

Толя подходит к костру с топориком в руке и с охапкой хвороста. Он бросает хворост, кладет топор и стоит. Вытер одну о другую сухие, горячие руки. Молчит...

А все-таки и сейчас нелегко признаться!..

- Максим!

- Ну?

Он все ворожит над своей сковородкой.

- Послушай, Максим!

Тот оставляет сковороду и с ложкой в руке - снизу вверх - удивленно смотрит на друга.

Под этим взглядом Толя смущается и делает ход в сторону.

- Скажи ты мне, - говорит он, не глядя на Максима, - почта тут по дороге есть где-нибудь?

Максим опять помешивает сало на сковородке.

- У нас там голубя, - говорит он. - Почтовики. Ну, и веточку мира сорвем тебе на березе. Отправишь.

- Пошел ты, знаешь... Я Аржанцу хотел написать.

- И Аржанцу тоже пошлешь... Второго. И с Аржанцом помиришься... Черти полосатые! Надо же столько времени от меня таиться!..

Максим глядит как-то очень странно, с такой необычной улыбкой.

- Как дети, - говорит он, снова принимаясь помешивать ложкой, потом уже с другой, хорошо знакомой Толе лукавой усмешкой добавляет: - А в пуще я тебя, брат писатель, все-таки недельку продержу. Ясно?

1953 - 1955