Литвек - электронная библиотека >> Анатолий Васильевич Старухин >> Современная проза >> Рассказы >> страница 8
людная, в кинотеатре бурливого портового города. Наши морячки концерт дали большой.

И вот вышел он, старшина второй статьи Стёпа Карьков, на обласканную зрительскими хлопками сцену: с «Яблочка», с русской плясовой, с «Цыганочки» начал, а закончил всякими там заморскими тустепами, да польками. Колесом по сцене на вытянутых руках катался. На животе, на медной пряжке с якорем, выкручивал крендели. Американцы голоса сорвали, ладоши отшибли, приветствуя необычного низкорослого моряка из снежной, воюющей страны Советов, одна американка даже замуж просилась… Словом, сбацал как мог, заокеанскую державу поставил на колени, если хотите, при всём её умилении и неподдельном восхищении.

Когда вернулись, думали — по медали всем выдадут. Лично он преподнёс, как умел, русское искусство! Нет. Ему сказали после возвращения, чтобы забыл о том концерте и дали бумажку расписаться, якобы он, как и остальные его «подельники-артисты», вообще никогда не присутствовал во фронтовой зоне. А так бы пенсия сегодня была фронтовая.

Кажется, он очухался. Он даже задал вопрос Филантию:

— А что бы ты сделал, если б тебе дали миллион?.. Филя растерялся и зачем-то поддёрнул ходульные штаны.

— Дак. Кто ж мне его даст. Уж погулял бы… и тебя не забыл бы, Якорёк. Не веришь?.

— Верю… Но это мечта млекопитающего. Ты и так не просыхаешь. А на что-то высокое не способен. Пень пнём!

— А Сетевой, стало быть, по уму распорядился бы миллионом? А твой хирург тоже шибко умный?..

— Не в этом дело, Филя. Жизнь у всех одна и она, как один день. Не успеешь оглянуться и деньги ни к лешему. Главное всё же в том — что ты сделал, кого родил, кого и насколько поддержал… А всё остальное — пустое, грех безбожника… Ведь живём-то совсем в ином мире, не пасут нас завоеватели со зверским собачьем на поводках. Радоваться бы, светлеть душой… Чего не хватает-то нам?! Простор на тыщи километров, сплошное несметное сокровище! — едва не сорвался на бесполезный крик Карьков. — Справедливости, честности разве что не стало. Ни любви, ни состраданья у нас друг к другу… Почему?.. Потому что мы все вдруг оказались больными? У нас у всех ампутировали совесть, необходимый голос совести внутри каждого сразу и пропал, искалечили нас безвозвратно, всех поголовно сокрушили деньги, бумажки постыдные?.. И ведь получились из нас уже не люди, а крысы!..

— Вот и я об этом, — оживился Филя. — Ты успокойся, Стёпа, Якорёк. Передушим мы этих крыс — не пикнут. Ведь не все ещё пока… А пока… Не послать ли нам гонца?.

Карьков проснулся в половине пятого утра и обнаружил на глазах крупные слёзы — во сне плакал. Руки словно бы и не было, как-то вся онемела, отнялась, словно лишняя. Зато давило под сердцем. Дыхание совсем спирало. И это впервые.

— Что ты, Степушка? Не спится? Рука болит?. Он не ответил. Вдруг потерял сознание, как провалился в океан.

Днём чуть-чуть отпустило. Сидел на диване. Все, как и он, ждали телефонного звонка. Хоть бы от партии, хоть бы от самого дьявола. Но телефон словно контузило. Опять пришёл худющий, чистое удилище, Филя. Не пустой. Но Степан наотрез отказался. Тогда гость ударился в рассуждения, стал вспоминать вчерашние дворовые встречи, разговоры и тем самым только подсыпал соли на страшную рану Якорька.

— Вчерась во дворе у нас был праздник. Ну не совсем… На пенсион спровадили мужика. Чиновника. Где-то возле депутатов ошивался. Знаешь, Стёпа, сколько ему заплатили на прощание?

— ???

— То-то же. Сорок окладов! Мать честная. Оказывается, так положено.

— Не бреши, верста коломенская. Этого не может быть. Этак нам и России не хватит, всю раздадим по начальству. Веришь всяким.

— Вот-те крест. Чтоб мне на базаре фарту не видать… А знаешь, какую пенсию назначили? Двадцать восемь тыщ-щ!..

— На весь год, что ли?

— Ты чего, Якорёк, воды морской хлебнул во сне?.. Это ему, как тебе три с полтиной — понял?.. Расслоением это называется, вчера мне так один грамотей раскумекал.

— Стало быть, пора умирать… Мы с тобой никто… Мы с тобой потерпели крушение и мачта наша общая хрупнула, как спичка. И первыми, как всегда, с нашего, построенного нами, корабля, бегут крысы — на этот раз, прихватив всё, что пожирнее… — Карьков сжал губы до мертвенной неодушевлённой полоски. — Плесни что ли, длинный, всех благ тебе… А мы, дураки, всё какого-то звонка ждём. Зачем? Что он нам даст? От чего спасёт? Юра, сынок, ты ведь на гармошке играл смолоду-то — поди, возьми у соседа напротив, да сыграй мне что-нибудь занозистое, привычное, чтоб кровь взбурлило.

Юрка принёс тульскую хромку, скользнул по пуговкам, расслабляя пальцы, легко, на ощупь, взял пару аккордов и пошёл наяривать колено за коленом.

Но уже и ноги, былые чуткие ноги отца, не реагировали на бодрые, мажорные призывы, как бы спали. Внутри у него нарастала тяжесть глухой обиды, к горлу чугунным шаром подкатило чувство кем-то бессовестно обманутого, грубо униженного глупого человечка.

Он больше не мог сопротивляться набирающему силу недугу. Да и к чему теперь это превозмогание?..

Глаза Карькова подёрнула одна сплошная, большая и плоская слеза. Ему ещё хотелось что-то из собственной жизни вытянуть… Он как бы желал нечто важное заявить, но золотая фикса вспыхнула лишь на кратчайшую долю случайного и неуверенного видения.