Литвек - электронная библиотека >> Кларисса Пинкола Эстес >> Современная проза >> Верный садовник. Мудрая сказка о том, что никогда не умрет >> страница 3
косынках, с отвисшими животами, красными руками, огрубевшими от бесконечных хлопот по хозяйству, и мужчины в черных костюмах, посеревших от копоти и дыма. Здесь было полно стариков, скрюченных настолько, что ростом они были почти как ребенок, а не как обычный взрослый человек. То и дело я встречалась с кем-нибудь глазами, и в ответ мне улыбались ужасающе беззубыми, но такими добрыми улыбками.

Вдоль всего состава у каждой вагонной двери сбились толпы народу. Никогда еще, казалось, мне не доводилось видеть так много взрослых сразу — плачущих, приплясывающих, смеющихся, хлопающих друг друга по спине, гогочущих и радостно вопящих. Людей было великое множество. Слезы и смех повсюду мешались с запахами чеснока, виски и пота. Влажный ночной туман и пар от гигантских машин окружали все это светопреставление сияющим ореолом.

Внезапно вся эта масса человеческих тел, худых и толстых, облаченных в пестрые пледы и вязаные кофточки, словно расступилась, и вдалеке на платформе показался одинокий старик в драной крестьянской одежде, растерянно озиравшийся по сторонам. В спину ему бил свет от паровоза, облекая фигуру лучезарным нимбом.

Бросив взгляд на приемного отца, я поняла, что мы наконец дождались. На какое-то мгновение его лицо потеряло всякое выражение, а потом он перепрыгнул — да, я совершенно уверена и готова подписаться, что мой солидный папаша, высокий, как каланча, именно перепрыгнул — через несколько оказавшихся на пути багажных тележек и стал что было сил пробиваться сквозь стремившиеся ему навстречу бесконечные волны пассажиров, чтобы в конце концов кинуться на шею этому несчастному потерянному в толпе старцу.

Отец потащил дядюшку по платформе, обнимая за плечи и локтями прокладывая путь для этого послушного, почти безвольного старческого тела.

«Вот он! Вот твой дядюшка!» — кричал отец в полном экстазе, словно только что выиграл самый большой приз в жизненной лотерее.

Дядюшка оказался человеком огромного роста, словно великан из детских сказок. Бросалась в глаза почерневшая от пыли и грязи белая рубашка без воротничка, а еще длинные мешковатые брюки, такие широкие, что они напоминали подметавшую землю юбку. Мощные, красные от загара руки были словно перевиты мускулами, а чтобы разглядеть его лицо, мне пришлось запрокинуть голову в самое небо. У дядюшки были огромные усищи от уха до уха, и вообще весь он, начиная от вязанных из овечьей шерсти бесформенных гамашей[7], был чем-то совершенно невиданным и иностранным.

Дядюшка опустил на землю чемодан и небольшой саквояж с пожитками, а затем, сомнамбулой стянув с головы шляпу, прямо на асфальтовой платформе бухнулся передо мной на колени. Мимо нас тек сплошной поток туфель и ботинок. Прямо у меня перед глазами оказались взмокшие от пота серебряные бакенбарды и короткая мерцающая щетина на подбородке и щеках. Дядюшка простер свои ручищи и одной меня обнял, а второй с какой-то благоговейной лаской обхватил мой затылок. Никогда не забуду, как он, притянув меня к себе, прошептал прерывающимся голосом: «Боже!.. Живое… дитя…»

Вообще-то я тогда боялась незнакомых людей, но тут, повинуясь непонятному порыву, крепко обняла дядюшку в ответ от всего сердца. Все решилось выражением дядюшкиных глаз, хотя я вряд ли смогла бы его описать. Мне уже случалось видеть такое выражение — один-единственный раз в жизни — в глазах лошадей, которых чудом удалось спасти из страшного пожара в конюшне.


И вот этот новообретенный дядюшка, огромный как великан, отправился с нами домой. Вскоре я узнала, что всему он предпочитал одиночество. Кроме того, я обнаружила, что даже когда он вынимал изо рта свою вечную сигару, один уголок губ все равно оставался выше другого, так что рот у него был кривой. «Вот что случается, когда маленькие мальчики начинают курить, да еще сигары, — говаривал он со смехом. — Никогда не кури сигары, иначе, когда вырастешь, твой хорошенький маленький ротик станет как у дядюшки».

Не помню, чтобы я кого-нибудь так любила, даже несмотря на то, что когда он улыбался, становилось видно, что передние зубы у него черные. Как, впрочем, и остальные, которые словно обгоревшие пеньки торчали в глубине рта. Необычайно широкий лоб украшали, козырьком нависая над глазами, совершенно невиданные брови, похожие на проволочные щетки в форме крыльев. В каждой руке он мог держать за горло пять убитых фазанов одновременно. Но самыми замечательными были глаза: на солнце они казались цвета расплавленного золота.

Образование у дядюшки заканчивалось вторым классом приходской школы, и с переездом в Новый Свет он жил точно так же, как в Старом, — как человек, который умеет стачать конскую упряжь, но совершенно не в состоянии починить то, что приводится в движение электричеством; который может управлять упряжкой быков, но не автомобилем; у которого никогда в жизни не было радиоприемника, но он зато способен рассказывать истории ночь напролет; который умеет прясть, и ткать, и пахать, и плотничать, но будет всякий раз в полной беспомощности без конца топтаться перед эскалатором.

Однажды у забора оказался какой-то мужчина в костюме клерка, тотчас принявшийся вкрадчиво расписывать все выгоды страховки. Дядюшка Зовар наотрез отказывался понимать, зачем ему покупать какую-то «страх-уф-ку», если он сам в состоянии позаботиться о собственном здоровье. Под конец агент просто вышел из себя и обозвал дядюшку тупым ослом. Только он не знал, на кого наткнулся: он понятия не имел, насколько твердо этот «тупой осел» стоит обеими ногами на земле, на какие чудеса способны эти жуткие ручищи словно корни, как тянутся к нему дети и животные, потому что он свято верит, что земля — такое же живое существо, со своими нуждами, мечтами и надеждами.


Как и других беженцев в нашей семье, дядюшку мучили воспоминания, и он всегда избегал прямо говорить о том, что пережил в войну. Но каждого человека гложет потребность выговорить свои раны, потому что иначе ужасы войны будут искать выход в ночных кошмарах, беспричинных, казалось бы, слезах или вспышках гнева. Когда дядюшку все-таки удавалось разговорить, то чем короче были его слова, тем больше ужаса крылось за ними. «Было очень плохо», — только и говорил он, и за этим висла долгая-долгая пауза.

Но чаще он говорил иносказательно и в третьем лице. «Я как-то знавал одного человека, так вот он рассказывал, что самым худшим в концлагерях было то, что они разлучали тех, кто любил друг друга. Отцы и матери сходили с ума, не зная, живы ли их дети и что с ними. А дети… дети…»

На этом месте дядюшка обычно замолкал, вставал с кресла и выходил из дома. В дождь и в снег, днем или ночью,