Литвек - электронная библиотека >> Сьюзен Зонтаг >> Публицистика >> Избранные эссе 1960-70-х годов >> страница 3
системосозидания в девятнадцатом веке стал подъем идеологий - открыто и агрессивно анти-философских систем  мысли,  принявших  форму тех или иных “положительных” либо описательных наук  о человеке.  Можно вспомнить Конта, Маркса,  Фрейда,  первопроходцев антропологии, социологии, лингвистики.

Другим откликом на крах стал новый тип философствования - личный по тону (а то и  прямо автобиографический), афористичный, лирический, антисистемный.  Лучшие  образцы здесь - Кьеркегор, Ницше, Витгенштейн. Чоран - крупнейший представитель подобной школы письма на нынешний день. Отправная точка этой современной постфилософской школы философствования - в осознании развала всех традиционных форм философского языка. Немногочисленные возможности, которые уцелели, исковерканы: это речь либо в форме обрывков (афоризм, заметка, дневниковая запись), либо на грани перехода в другие формы (притча, стихотворение, философская сказка, литературно-критический разбор).

Чоран явно предпочел  форму эссе. За пятнадцать лет вышли пять  сборников его эссеистики: “Трактат о разложении основ” (1949), “Умозаключения горечи” (1952), “Соблазн существования” (1956), “История и утопия” (1960) и “Падение во время” (1964). По обыкновенным меркам эти эссе выглядят странно:  отвлеченные, категоричные по аргументам, афористичные по стилю.  Кто-то узнает в этом выходце из Румынии, изучавшем философию в бухарестском университете, с 1937 года обосновавшемся в Париже и пишущем по-французски, судорожную манеру немецкой философской мысли нового времени, взявшей девизом:  “Вечность за афоризм”. (Примеры - философские афоризмы Лихтенберга и Новалиса, конечно же, Ницше, пассажи “Дуинских элегий” Рильке и кафкианские “Размышления о Любви, Грехе, Надежде, Смерти и Пути”.)

Чорановский метод отрывочной аргументации мало похож на объективистскую афористику Ларошфуко или Грасиана, где задержки и броски мысли отражают расколотую картину “мира”. Скорее, это свидетельствует о тупике спекулятивного разума, который, кажется, только затем и выходит за свои пределы, чтобы оцепенеть и сдаться перед сложностью собственных посылок. Афористический стиль для Чорана - принцип не столько реальности, сколько познания: любая хоть чего-нибудь стоящая мысль обречена тут же потерпеть поражение от другой, которую сама втайне породила.

Не теряя надежды вернуть себе что-то похожее на прежний решпект, философия вынуждена теперь беспрерывно доказывать чистоту своих помыслов. К наличному реквизиту ее понятий уже никто не относится так, будто он сам по себе  - носитель гарантированного смысла.  Однако, есть сила, способная удостоверить этот смысл наново: страсть мыслителя.

Философия отныне - личное дело философа. Мысль ограничивается “мышлением”, а то, в свою очередь, лишается всякого смысла, если не впадает в крайности и ничем не рискует.  Мышление превращается в исповедь, в изгнание бесов, в набор абсолютно личных пароксизмов мысли.

Началом всего, заметьте, по-прежнему остается картезианский скачок.  Существование приравнено к мышлению.  Разница в одном: за точку отсчета берется не мышление как таковое, а только определенный разряд  трудных  мыслей.  Мышление и существование - не сырые факты и не логические данности, а парадоксальные, непредсказуемые ситуации. Именно в этом смысл эссе, давшего титул одной из чорановских книг и первому сборнику его переводов на английский,  - “Соблазн существования”. “Существование, - пишет в нем Чоран, - это навык, который я не теряю надежду приобрести”.

Тема Чорана - сознание, ставшее  разумным  и поднявшееся тем самым на высшую ступень изощренности. Для него окончательное оправдание написанного - если на этот счет вообще можно строить догадки - скорей всего близко к тезису, который когда-то классически сформулировал Клейст в эссе “О театре марионеток”. Сколько бы разлада, утверждает там Клейст, ни внесло сознание в природное изящество человека, простой капитуляцией сознания это изящество не вернуть. Пути назад, возврата к прежней невинности нет. Нам остается одно:  довести мысль до конца, и так, в полном самосознании, может быть, снова обрести гармонию и невинность.

Разум у Чорана - соглядатай.

Только подсматривает он не за “миром”, а за собой. Чоран - не меньше, чем, скажем, Беккет - хочет добиться абсолютной цельности мысли.   Иначе говоря, ограничить ее рамками или пределами мышления о мышлении -  и только.  “По-настоящему свободный ум, - роняет Чоран, - недоступен для любых интимностей с бытием, с объектом и поглощен одним -  собственной бездной”.

Однако этот акт самоопустошения разума вовсе не исключает “фаустовской”, или “европейской”, страсти. Напротив, Чоран не дает питомцам западной культуры ни малейшей надежды - хотя бы в качестве выхода из западни - “по-азиатски” отказаться от разума.

(Любопытно сравнить осознанное во всей его гибельности пристрастие Чорана к Западу с жизнеутверждающей ностальгией  Леви-Стросса по “духу неолита”.) Философия превращается в пытку мыслью. Мыслью, которая пожирает себя, но, вопреки - или благодаря - этим повторяющимся приступам каннибализма, остается в живых и даже ухитряется цвести.  В игре страстей мысли мыслящий берет на себя обе роли - и героя, и супостата.  Он и страдалец Прометей, и орел, без зазрения совести пожирающий его зажившие за ночь внутренности.

Материал Чорана - недостижимые состояния бытия, невозможные мысли (мысль наперекор себе и т.п.). Но он опоздал: Ницше практически исчерпал этот подход веком раньше.  Любопытно, почему тонкий и сильный ум соглашается на перепев того, что, по большей части, уже сказано? Чтобы его по-настоящему усвоить?  Или думая, что верное в первом изложении стало со временем еще  верней?

Как бы там ни было, “наличие” Ницше имело для Чорана самые прямые последствия. Ему пришлось затягивать гайки еще туже, аргументировать еще весомей.  Мучительней.  Искусней. Характерно, что Чоран заводит разговор на том месте, где другой эссеист закругляется.  Он начинает с конца и делает шаг в сторону. Его слова обращены к тем, кто и так знает, о чем речь: его читатели уже заглядывали в головокружительную глубину этой самососредоточенной мысли. Чоран никого не собирается “убеждать” неожиданной, поэтической связью своих идей, своей беспощадной иронией, изящной свободой своих отсылок ко всему наследию европейской мысли, начиная с греков.  Его доводы “принимаешь”, и без особой помощи с его стороны.  Хороший вкус требует, чтобы мыслитель являл миру лишь яркие блестки своих интеллектуальных и духовных метаний. Отсюда чорановский тон - тон предельного самообладания, властный,