Литвек - электронная библиотека >> Томас Манн >> Классическая проза >> Обмененные головы >> страница 3
ступени спуска. С ветвей, прихотливо обвитых лианами, казалось, свисали зеленые гирлянды. Чириканье и щебетанье невидимых птиц мешалось с жужжаньем золотых пчел, носившихся от цветка к цветку и вдруг на время исчезавших в его чашечке. Воздух пах теплом и прохладой растений, жасмином, плодами тала, сандаловым деревом, и еще пахло горчичным маслом, которым Нанда сразу же после омовения вновь умастил свое тело.

 —  Здесь ведь словно за шестью валами: глада и жажды, старости и смерти, горя и ослепления,  — сказал Шридаман.  — Такая умиротворенность разлита везде. Кажется, будто из неустанного коловорота жизни ты перенесся в спокойную ее сердцевину и тебе можно перевести дыхание. Слышишь, как внятноI Я употребляю слово «внятно», ибо оно восходит к действенному «внимать», а толчок к этому действию дает только тишина. Тишина заставляет прислушиваться ко всему, что не совсем тихо в ней, и еще к тому, что она лепечет во сне и что мы слушаем — тоже как во сне.

 —  Истинно твое слово,  — отвечал Нанда.  — В гомоне базара нечему внимать; внятна, как ты и говоришь, только тишина, в которой то одному, то другому внемлет твой слух. Совсем тиха и до краев наполнена молчанием лишь нирвана,[24] и внятной ее не назовешь.

 —  Ну и ну!  — воскликнул Шридаман и поневоле рассмеялся.  — Никому еще не взбрело на ум назвать нирвану внятной. Ты первый на это отважился, хотя и прибегнув к отрицательной форме, то есть говоря, что такой ее назвать нельзя, да еще выискал из всех отрицаний, мыслимых в применении к нирване (ведь о ней иначе как отрицаниями и говорить-то нельзя), самое что ни на есть смешное. Ты мастер говорить хитро,  — если словом «хитро» можно определить нечто, одновременно правильное и смешное. Мне это очень по душе, потому что у меня иной раз поджилки трясутся, когда я такое слышу, точь-в-точь как если человек плачет. Из этого видно, сколь родственны между собою смех и плач и что мы заблуждаемся, когда устанавливаем различие между весельем и страданием, одному говоря «да», другому «нет», тогда как на самом деле и то и другое вместе должно было бы именоваться либо плохим, либо хорошим. Но вот связи между плачем и смехом прежде всего следовало бы сказать «да» и еще возвысить ее над всеми волнениями жизни. Для этой связи придумано слово «растроганность», означающее радостное сострадание, и то, что у меня поджилки трясутся и это так похоже на плач, происходит именно от растроганности и еще оттого, что мне жалко тебя с твоей хитростью.

 —  Почему же тебе меня жалко?  — полюбопытствовал Нанда.

 —  Потому что ты истинное дитя сансара[25] и самоудовлетворенности жизни,  — отвечал Шридаман,  — и отнюдь не принадлежишь к тем душам, которые непременно стремятся вынырнуть из страшного океана плача и смеха — как лотосы поднимаются над водою, открывая солнцу свои чашечки. Тебе хорошо в глуби, кишащей образами и личинами, которые, тесно переплетаясь, меняют свой облик, и оттого, что для тебя это хорошо, хорошо делается и тому, кто на тебя смотрит. Но вот теперь тебе взбрело на ум, и никак из тебя этого не выбьешь, распространяться о нирване и отпускать замечания касательно ее определения через отрицание, вроде того что, она, мол, невнятна, что уже само по себе смешно до слез, или, если прибегнуть к нарочно для этого созданному слову, трогательно, так как тут уж начинаешь тебя жалеть и тревожиться, как бы ты не утратил своего благодетельного благоденствия.

 —  Погоди-ка,  — отвечал Нанда.  — Я что-то тебя не пойму. Если тебе жаль, что я подпал под власть ослепления сансара и что мне чужды повадки лотоса, это еще куда ни шло. Но если ты меня жалеешь из-за того, что и я тоже по мере своих сил хочу малость поразмыслить о нирване, то это уже обидно. Скажу только, что и мне жаль тебя.

 —  А почему, скажи на милость, теперь ты в свою очередь меня жалеешь?  — поинтересовался Шридаман.

 —  Потому что ты читал Веды и кое-что усвоил из познания сущего,  — отвечал Нанда,  — и при этом еще легче и охотнее подпадаешь под власть ослепления, чем тот, кто этого не делал. Потому-то у меня мурашки бегут по коже от растроганности, и я испытываю к тебе радостное сострадание. Ведь где хоть чуть-чуть внятно, как в этом уголке например, там ты позволяешь мнимой умиротворенности вмиг ослепить тебя, в мечтах уносишься за пределы шести валов глада и жажды и воображаешь себя в сердцевине коловорота жизни. А между тем эта внятность и то, что в тишине можно столь многому внять, как раз и есть признак того, что коловорот здесь происходит еще куда более бурно и твое ощущение умиротворенности всего-навсего воображение. Эти птицы воркуют лишь перед тем, как предаться любви, эти пчелы, эти стрекозы и крылатые жуки носятся в воздухе, гонимые голодом, в траве все приглушенно гудит от тысячекратной борьбы за существование, и вон те лианы, что так грациозно обвивают стволы дерев, стремятся лишь высосать из них сок и дыхание жизни, чтобы самим сделаться жирнее и жизнеспособнее. Вот истинное познание сущего.

 —  Я и сам это знаю,  — отвечал Шридаман,  — и не поддаюсь ослеплению или поддаюсь лишь на миг и по доброй воле. Ибо существует не только истина и разумное познание, но еще и сравнительное наблюдение человеческого сердца, а сердце умеет читать письмена явлений не по их первому, трезвому смыслу, но еще и по второму, более высокому, умеет использовать эти письмена как средство прозревать чистое и духовное. Как бы ты пришел к ощущению мира и счастья душевного покоя, если бы образ Майи, которая сама по себе, конечно, отнюдь не покой и счастье, не служил тебе путеводной нитью? Человек благословен тем, что ему дозволено через действительность прозреть истину, а наша речь для этого дозволения, для этого дара, вычеканила слово «поэзия».

 —  Ах, ты вот как полагаешь,  — засмеялся Нанда.  — Если тебя послушать, то получается, что поэзия — глупость, вновь наступившая после просветления разума, и при виде глупца возникает вопрос, что он — еще глуп или глуп вторичной глупостью? Надо сказать, что вы, умники, немало затрудняете жизнь нашему брату. Не успеешь подумать, что самое важное набраться разума, как уже узнаешь, что все дело в том, чтобы снова стать глупцом. Лучше бы вы нам не показывали этой новой, более высокой ступени, чтобы не отнять у нас смелости взобраться на предыдущую.

 —  От меня ты не слыхал, что нужно набираться разума. Давай-ка лучше растянемся на нежной зелени травы и, заморив червячка, будем сквозь ветви глядеть на небо. Это удивительное познание зрением; лежишь на спине, что, собственно, не понуждает тебя поднимать глаза, но взор твой волей-неволей устремлен кверху, и ты смотришь на небо, как смотрит