Литвек - электронная библиотека >> Михаил Юрьевич Берг >> Современная проза и др. >> The bad еврей >> страница 2
пришлых дядей и похожи. А богоизбранная нация, как и всякая другая, очень часто становится неотличимой от той, среди которой живет.

Я это к тому, чтобы стало понятнее своеобразие моего еврейства, в которое мне ткнули носом, кажется, уже в первый выход во двор дома по Красной коннице (в соседнем жила Ахматова). Может, не в первый, а в десятый. Не суть. Но запомнилось, что мне лет пять, может, четыре, блаженно расстегнут тугой потный ворот, апрель, девочки с косичками прыгают через скакалку, чертят классы мелом на тротуаре, все смеются, а мне страшно стыдно, когда слышу дразнилку: жид-жид по веревочке бежит. Иначе говоря, мне пришлось столкнуться с тем, с чем сталкивается, говорят, каждый русский еврей, если живет и растет не в еврейском местечке на Украине и в Белоруссии, а в большом русском городе. Тем более что только-только миновало дело о врачах-вредителях и космополитах, коснувшееся и нашу семью: отца под угрозой увольнения отправили из Ленинграда в ссылку в провинциальный Ростов.

Мне трудно восстановить хронологию – когда, еще до школы, мне пришлось осознать, что я какой-то еврей и этого надо стыдиться, или мне все подробнее объяснили уже в школе? Нет, думаю, до – потому что, как казни ждал я первой (после летних каникул) переклички в классе, когда наш классный руководитель заполнял школьный журнал, вызывал всех по алфавиту, и среди прочего надо было зачем-то говорить свою национальность. И все с какой-то гордой легкостью причастности к большинству и силе говорили: русский, русская я, а я ни о чем не мог думать, как о тоне, с каким я должен произнести это ужасное, похожее на таракана слово «еврей». Я должен был сказать его быстро и как бы непринужденно, легко, будто косточку выплевывает герой «Выстрела», но как можно произнести непринужденно это не выговариваемое, корявое, как оборванный вой, и грязное слово «е-в-рей»?

Главка вторая

2
Мне неведомо, как взрослели и осознавали свое еврейство мои соплеменники в провинциальных южнорусских или украинских городах, не обрусевшие так, как обрусела моя семья еще до моего рождения. Обсуждали ли они эти проблемы с родителями, сверстниками; я очень хорошо помню, что происходило со мной. Никаких евреев-сверстников, евреев-приятелей у меня не было, хотя бы потому, что евреев не было в той дурацкой простонародной школе, куда меня отдали мои ленивые родители, не захотевшие таскаться со мной в хорошую английскую школу (всего, в трех остановках трамвая, около Смольного). Меня отдали в самую ближайшую школу во дворе дома, в котором квартиру как перспективный ученый, только что защитивший диссертацию, получил мой отец. В этой школе, в основном, учились пролетарские дети из близлежащих домов и ребята из соседней тогда деревни Яблоновки, куда вел автобус номер «5», и эти долбаки и второгодники очень быстро мне объяснили, что за зверь этот самый «еврей».

Меня пиздили за то, что я другой. За то, что сквозь меня не просвечивала деревня, что я был меньше, слабее, аккуратнее одет, интеллигентнее по речи. За то, что, понятное дело, лучше учился. Хотя били меня не одноклассники, с ними были какие-то понятные мальчишеские драки, русская жизнь – грубая, кто сильнее, тот и правит поначалу бал. Но постоянно находились какие-то ревнители расы или мстители за родительские обиды из параллельных и старших классов, которые, обеспечив себе превалирующее большинство, в туалете на перемене или во дворе, после школы, объясняли, кто я такой. То есть я отчетливо понимал, что бьют меня не просто так, мне всегда давали понять, что бьют меня за то, что еврей. Что означало только одно: меня считают посторонним, не вполне кондиционным, потому что мои папа и мама – евреи, и это постыдно.

По этой же причине я не обсуждал своих проблем с родителями, мне было неловко: неловко за себя, неловко за них. Так как, повторю, не язык, культура или религия делали меня чужим, мне пришлось осознать, что меня считают позорно иным, только потому, что я – слабый, и вообще евреи - слабые. Мол, потому они, еврейчики, и развивают свой ум, что иначе никак не могут компенсировать свою слабость, которая в том грубом мире, в котором проходила мое детство в конце 50-х годов на Малой Охте, считалась главным пороком.

Увы, я должен был согласиться, определенная правота здесь присутствовала. Я действительно (по крайней мере, до девятого класса) был слабее своих сверстников, мои интеллигентные родители, их знакомые из нашего дома, дома институтского, построенного научно-исследовательским институтом, в котором работал мой отец, были менее грубые, чем почти все остальное окружение. И это было так очевидно, что не требовало других доказательств. Да, грубость – это очень наивная манифестация силы, причем силы именно физической, я это понимал и в детстве. Но я не видел никаких других отличий между собой и своей семьей и всеми остальными, кто жил рядом со мной на Новочеркасском проспекте между Большеохтинским мостом и новым, тогда еще только строящимся мостом Александра Невского.

Ну, то есть были какие-то отличия, но вполне несущественные. У нас не было телевизора. Не потому, что не хватало на него денег, а потому что моя мама боялась, что телевизор отвлечет меня от чтения. Поэтому все вокруг говорили о каких-то мультфильмах, обменивались цитатами из культовых кинокомедий, а же кино видел только в кинотеатре: кинотеатре «Рассвет», устроенном в бывшей церкви на берегу Невы, и новом – «Заневский», построенном в начале 60-х. Этот недостаток в знании советской массовой культуры я ощущаю до сих пор, массовая культура – детская, инфантильная по своей основе, и ею легче овладевать именно в детстве.

Но сказать, что моя семья была радикально иной культурной ориентации, чем многие рядом, было бы преувеличением. Естественно рабское поклонение перед классикой, мама обожала Пушкина и плохих советских поэтов типа Николая Доризо; ходила, по крайней мере, на два абонемента в филармонию, таскала и меня, но все торжественное с самых первых лет вызывало во мне если не ненависть, то протест. О живописи, за исключением хрестоматийного Эрмитажа-Русского музея, помню разве что спор между моей бабушкой со стороны матери и моим отцом. Спор шел об американском авангардизме, буклет с выставки которого отец привез из Москвы. Бабушка доказывала, что земля круглая, то есть всю эту мазню могут нацарапать и дети, значит, это не искусство. Папа, тещу не любивший, спорил, хотя сам, подозреваю, был такого же мнения. Но при этом повторял что-то вроде слов Ленина о Маяковском – я, мол, недостаточно компетентен, чтобы судить о том, что не понимаю. Ерунда, культура для того и существует, чтобы с помощью выбора,