Литвек - электронная библиотека >> Симон Вестдейк >> Классическая проза >> Раз, два, три, четыре, пять >> страница 2
заглушал постоянный шум из посудомойки. Так и вижу серый вестибюль с тремя чахлыми пальмами и жирным котом… — но все стало прекрасно, когда он встретил Генриэтту Фогель, которая захотела умереть вместе с ним… — Они были красивой парой, но идем дальше, не так страшно самоубийство, как его малюют, историческая неизбежность, профессор Черепман, Трупман, Трупмеа… — потому, что она любила его больше жизни, и потому, что для него… — я придвигаю револьвер к бедру Меа, пусть привыкнет к оружию, и главное, только бы не закричала… — в этом заключалось высшее счастье… — на каминной полочке стоит круглый аквариум с тремя золотыми рыбками и одной отливающей серебром и поэтому выделяющейся среди всех… — в том, чтобы умереть вместе и по собственной воле… стать серебряной рыбкой…»

— Но зачем же все-таки?.. — Черт возьми, свою проповедь я затвердил наизусть и начинать все сначала не собираюсь. Оружие давит ей на бедро, образуя вмятину. Кожа у нее стала гораздо чище, если не считать мелких прыщиков, которые ощущаются под рукой, как терка. Рыбки словно танцуют кадриль, шассе-круассе, ан аван, это старинный падепатинер в шесть шагов, через весь зал.

— Слушай дальше. Однажды холодным зимним днем в одном парке под Берлином, по-моему, в Шарлоттенбурге, фон Клейст вначале выстрелил в себя… нет, сначала застрелил свою возлюбленную, потом себя. Это, право же, не так редко случается, как ты думаешь. — Как бездарно! Но ее глаза доверчиво, молитвенно смотрят на меня. Рассказ срабатывает. Теперь скорее действовать! Я положил револьвер ей на колени, как игрушку, как неожиданный, но не слишком удачный подарок, который даришь ребенку без удовольствия, и положил на него ее холодную руку, а сверху свою. Золотые рыбки, преломляясь в стекле аквариума, становятся огромными, распластываются, то как будто вся — одно брюхо, то одна спина, то плавник. Гермафродиты. Китаянки в традиционных штанах. На столе лежат граммофонные пластинки: очень старые — более новые, дареные, проданы. Я знаю Меа три года. Она все еще любит музыку.

— Ну как, Меа?

Она опускает глаза и смотрит себе в колени. Мы убираем руки с револьвера, продолжая физически ощущать твердую блестящую металлическую штуку. Это не удивительно, органы чувств действуют в согласии друг с другом.

Третья минута. Это, конечно, сталь, а не никель. Бронзированная сталь. Прочный, надежный, безотказный инструмент, гладкий и холодный. Фраза из романа! Планка напоминает нос одного деревянного идола из Конго, которого мы с Меа видели в Тервюрене. Курок же, напротив — очень глупо, — похож на хвост железной курицы-копилки на детской площадке, куда я ходил ребенком. Моя мать была недовольна, когда я опускал в курицу монетку. Возможно, у нее не было денег. Нет, это глупость, конечно.

— Ты думаешь, будет больно, да? — Раздражение передается по нервам со скоростью тридцать метров в секунду. — Нет, не будет, только я не могу тебе этого объяснить. Не бойся. Ты ведь веришь, что после смерти мы снова увидим друг друга? И твоего отца, и моих родителей, и тогда мы будем счастливы навечно.

Она прильнула ко мне. Тридцать метров. Мы поцеловались, будто желая друг другу спокойной ночи. В поле моего зрения попадают другие предметы: линолеум, поцарапанный, помятый, с пятнами грязи, обшарпанный ковер на полу, ножка стола, на обоих подоконниках чахлые растеньица, привядшие, но еще зеленые. На этом диване мы с Меа впервые познали любовь. Она так боялась, чуть ли не больше, чем сейчас. От нее пахло сальными волосами, дешевым мылом. Тридцать метров. Итак, конец, Генриэтта Фогель! Внимание, внимание! Я — Генрих Птицелов. Еще один крепкий поцелуй, тут, там, нежно щекочу ее усиками. Милый Генрих, а как насчет религии? Молиться я ей не дам, с этим давно покончено. Считаем до десяти, затем я… Порядок железный, изменений не предвидится. Итак, вперед. Язычок. Муравьед. Мимо с грохотом проезжает грузовик. Два клаксона. Большая терция. Воробей на подоконнике. Выстрел вспугнет его. Может, надо повернуть оружие против кого-то другого, против Хармсена, например. Сначала ей в голову, потом ему в нижнюю челюсть. Трансплантация кусочков головного мозга в челюсть. Челюсть начинает думать. Я жую, я жую, следовательно, я жую. Чем не мысль! Cogito ergo sum, dubito ergo sum…[2] Удивительно. Пустота… Счастье… Мгновение всеобъемлющей пустоты. Все уходит. Провал во времени, остановились все часы, все человеческие сердца, сердца всех птиц. Прочь. Не надо думать.

— Ну, дитя, — я отрываюсь от ее губ, она очень бледна… — на всякий случай, чтобы не допустить ошибки… то есть я хочу сказать для полной уверенности, я решил стрелять тебе в рот; открой рот и держись за меня крепко, мое сокровище…

Но она и так держится крепко. Она широко открыла рот. Я сжимаю револьвер в правой руке. Где-то позади зева и выше сосредоточены важные центры, от которых зависит вся жизнь человека. Я не буду смотреть на нее, я немедленно встану и разыграю второй акт в другом углу комнаты. А может, живописнее, если все трупы свалены в кучу?.. Быстро вкладываю револьвер ей в рот, задев зубы и язык. Она покорно открыла рот пошире. Я — ларинголог, который вводит в глотку больного стерильный шпатель. Ниточки слюны в полости рта вытягиваются, утончаются и рвутся. Я вижу обе небные дуги у основания язычка, две краснеющие миндалины. Подобно стальному мотоботу, револьвер медленно продвигается вперед, мой указательный палец — маленький капитан — на спуске. Она вся напряглась. Я слышу клацание. Бронзированная сталь стучит о зубы. Спокойно. Ну, еще немножко. Руки у меня дрожат. Надо направить дуло чуть выше. Спокойно. Клацание! Чем больше я стараюсь унять дрожь в руках, тем больше они дрожат. Тик-так. Рикки-тикки. Вдруг пронзительный крик, высокий, горловой. Меа! Процедура слишком затянулась. Она отталкивает мою руку, револьвер наполовину высунулся изо рта. Младенец с никелированным личиком. Неудача. Снова крик! Револьвер лежит на полу. Теперь послед. Она бросается ко мне смертельно-бледная, с перекошенным лицом, задыхаясь.

— О боже, нет, не убивай меня, я… я сделаю все для тебя, только позволь мне жить, я так боюсь боли и выстрела тоже. Обещай мне, что ты не будешь стрелять.

Все пропало… Avaient I'inexpiable tort, d'ajourner une exquise mort.[3] Хи-хи-хи, удивительные любовники. Неужели завтра мне снова идти с протянутой рукой и чтоб меня снова вышвырнули за дверь? Ни за что! Она должна умереть. Попробуем еще раз поговорить спокойно, потом я выстрелю ей в висок.

— Обещай мне! Я буду все для тебя делать, работать, все.

Четвертая минута. «Я буду искать работу». Полгода мы только этим и занимались! Здорово сказано. Мозг у нее уже не функционирует. Несмотря на