Литвек - электронная библиотека >> РИЧАРД ФЛАНАГАН >> Современная проза >> КНИГА РЫБ ГОУЛДА >> страница 4
обнаружил, что нити отходят от переплёта, сильно обтрёпанного и лишившегося части корешка. Осторожно, словно находка была волшебною золотой рыбкой, случайно запутавшеюся в моих сетях, я протянул к ней руку и, потихоньку приподняв журналы, высвободил из-под них то, что оказалось ветхим альбомом.

Сперва я держал его перед собой на вытянутых руках.

Затем приподнял и понюхал.

Странно, однако от него исходил не сладковатый душок плесени, обычный для старых книг, а запах солёных ветров, что дуют с Тасманова моря. Я бережно потрогал переплёт указательным пальцем. Он оказался шелковистым на ощупь, несмотря на глубоко въевшуюся чёрную грязь. Когда же я принялся счищать вековые наносы, произошло первое из многих последовавших вскоре чудес.

Уже тогда мне следовало догадаться, что за улов попался в сети такому остолопу, как я, и сообразить, что книга эта необычная. Я знаю — по крайней мере, думал, что знаю, — свой предел, и мне верилось, что я в конце концов научился говорить «нет» всяким ребяческим глупостям, способным увести за границы законопослушания и вовлечь в беду.

Но было уже слишком поздно. Запутался — так мне заявили, заводя на меня уголовное дело. Ибо под благопристойным слоем тёмной пыли происходило что-то в высшей степени странное: покрытая мраморными разводами обложка начала излучать слабое, но всё усиливающееся фиолетовое сияние.

IV

За окном занималось меланхоличное зимнее утро.

Гора, высящаяся над городом, завернулась в снежную шубу. Туман плыл вниз по широкой реке, медленно накрывая белёсым одеялом долину, в которой лежал Хобарт с его тихими, почти обезлюдевшими улицами. Лишь иногда на фоне морозной красоты этого утра мелькала закутанная фигура, чтобы тут же исчезнуть. Белая гора сперва посерела, а затем и совсем скрылась за низкою чёрной тучей. Город погружался в дрёму. И вскоре снежные вихри, словно обрывки утраченных снов, принялись вальсировать над притихшей землёй.

Всё сказанное выше не просто лирическое отступление: я хочу объяснить, что в тот день было холодно, как в могиле, и раз в девять, наверное, тише и не случилось никаких знамений — вообще ничего предвещающего то, чему вот-вот предстояло произойти. И разумеется, в такой день ни одна живая душа не потрудилась заглянуть в Саламанку, в тёмную неотапливаемую лавку старьёвщика. Даже сам хозяин отступил в дальний угол своих владений и там съёжился возле небольшого масляного радиатора. Повернувшись ко мне спиной, он всё тише и тише насвистывал себе под нос, немного фальшивя, мелодию из «Времён года» Вивальди, этот мерзкий гимн современных лавочников, постепенно переходя на темпо рубато и всё более громкое «топотато» — сладкую музыку скачек.

Так что никто в целом свете, кроме меня, не мог увидеть и засвидетельствовать свершившееся чудо, когда весь огромный мир уменьшился до размеров тёмного угла в лавке старьёвщика и вечность свелась к тому мигу, в который я впервые смахнул сухой ил с обложки диковинной книги.

Подобно коже латриса — или, как его называют у нас, трубача — из ночного улова, переплёт книги теперь представлял собой сплошную массу пульсирующих фиолетовых пятен. И чем усерднее я стирал с него налипшую грязь, тем шире они становились — пока наконец не слились, и тогда ярко засияла уже почти вся поверхность. И, как это бывает ночью с рыболовом, взявшим в руки трубача, фосфоресцирующие крапины перешли на мои руки, кисти усыпало чудными фиолетовыми «веснушками», которые вспыхивали то здесь, то там, в кажущемся беспорядке, подобно таинственным огням незнакомого города, мерцающим под крылом самолёта. Когда я поднёс к лицу светящиеся руки, а затем с удивлением повернул их, чтобы рассмотреть со всех сторон, — руки, такие знакомые, теперь показались мне инопланетными существами — кажется, как раз в этот момент я понял, что со мной начала происходить пугающая метаморфоза.

Я положил книгу на ламинированный стол, рядом со шкафом-ледником, провёл искрящимся пальцем по мягкому подбрюшию разлохматившихся, выпадающих страниц и взялся за крышку. К моему удивлению, альбом раскрылся на странице, где был изображён толстобрюхий морской конёк. Вокруг конька, словно плавучие водоросли, вились строки текста. Между ними там и сям виднелись другие изображения рыб, написанные акварелью.

Это была, должен признать, страшная мешанина; строчки шли сикось-накось, в полном беспорядке: одни истории наползали на другие, чернила — на карандаш, и наоборот. По-видимому, заполнив последний лист альбома, автор просто перевернул его и принялся строчить дальше в обратном направлении, уже поверх прежде написанного, верней — между строчек, дополнив свою книгу ещё несколькими историями. И будто недостаточно было этой путаницы, — а на самом деле и её хватало, — там ещё имелись многочисленные вставки и дополнения, теснящиеся на полях, и внизу, и сбоку, и порой даже на вложенных листочках бумаги, а одна на чём-то напоминающем лоскуток высушенной рыбьей кожи. Похоже, автор пускал в дело любой материал: старую парусину, листки, вырванные бог весть из каких книг, мешковину и даже дерюгу, — покрывая его поверхность разноцветными строчками, начертанными убористым почерком, который чаще всего не удавалось разобрать.

Вследствие такого хаоса передо мной оказалась книга, по существу не имеющая ни конца, ни начала. Раскрывший её словно разглядывал волшебный калейдоскоп, череду меняющихся картин; то было удивительное занятие, порой обескураживающее, порой приводящее в состояние восторженного транса, не имеющее ничего общего с таким обыденным делом, как чтение хорошей книги, которую можно просто открыть и закрыть.

Но прежде чем я осознал это, меня уже захлестнули и унесли в открытое море волны историй, сопровождавших картинки с рыбами, — если только их можно так назвать, ибо альбом напоминал скорей дневник или судовой журнал, который то повествовал о реальных событиях из жизни людей, копошащихся в мутном иле земной жизни, то переходил к вещам до такой степени безумным, что я сперва принял его за хронику снов или даже ночных кошмаров.

Эти странные записи, похоже, принадлежали каторжнику по имени Вильям Бьюлоу Гоулд, которому — должно быть, ввиду проявляемого им интереса к естествознанию — врач исправительной колонии Сара-Айленд поручил зарисовывать всех рыб, что водились в тех местах, и происходило это в 1828 году. Но если работа художника, таким образом, входила в обязанности Гоулда, то сочинительство, сей дополнительный груз, тот взвалил на свои плечи по собственной воле. Ведение подобных журналов каторжникам категорически запрещалось, а потому