Литвек - электронная библиотека >> Симон Львович Соловейчик >> Детская проза >> Мокрые под дождем >> страница 30
меньше…

Если бы я описывал детство и юность великого человека, то каждое слово в этой рукописи, каждый штрих Сережкиного характера был бы оправдан будущими его достижениями. Но будущее Сережки пока что не ясно, как и мое собственное будущее, как и Валькино, как и каждого из нас. Не стоит торопиться судить Сережку, не будем к нему слишком строги.

Одно меня утешает: с тех пор как я расстался с Сережкой, я встречал немало таких, как он. При всем разнообразии этих людей есть в них что-то общее. Они хорошо чувствуют границы между делом и бездельем, между содержательностью и пустотой. Они никогда не станут жалеть, что «родились поздно» или «родились рано», не знают мелочного чувства недовольства; они не обижены жизнью и не могут быть обижены ею, как бы трудно им ни приходилось. Они знают, что такое дело, что значит создавать, и в этом знании черпают силы. Поэтому каждое поражение оборачивается для них победой, а каждая победа — лишь ворота к новым, еще более страшным трудностям.

Признаться, я их очень люблю. Я думаю, что именно они, когда их станет достаточно много и они окончательно войдут в силу, приведут людей к лучшей жизни.

…Но что-то я слишком серьезен. Это, наверно, потому, что мне сейчас грустно.

Я вспомнил наш последний вечер. Мы попросту не умели расставаться, мы еще не представляли себе, что это значит, не понимали, что все другие дни жизни будут принципиально отличаться от этого последнего дня, что завтра Сережки действительно не будет и что из этой последней ночи в Сережкиной комнатке дороги наши расходятся навсегда. Поэтому нам было весело, как обычно, когда мы собирались втроем. О предстоящем отъезде напоминали лишь наши умолчания. Мы не говорили о том, как мы будем друг без друга. Не обещали друг другу писать. Мы вообще старательно избегали разговоров о будущем, потому что будущее нас ждало каждого свое.

Валька демонстрировал достижения в боксе и в танцах, и мы смеялись доупаду, когда оказалось, что, танцуя, Валька непроизвольно двигает челюстью в такт музыке.

Я попытался было завести какой-то серьезный разговор, но Валька заявил:

— Это называется «поговорим о мироздании».

И нам опять стало смешно: «о мироздании» говорить не хотелось.

Сережка встал, перегнулся через стол, сдвинул ручки шпингалетов на окне, с силой толкнул створку. Полоски бумаги, которыми была оклеена рама, хлопнули, треснули длинными змейками. Окно распахнулось.

— Ничего, — сказал Сережка, — Алексей вновь оклеит, если морозы наступят.

Комнатка за кухней переходила к его брату, Алешке. Теперь он будет сидеть за столом, в своих круглых железных очках. Пять лет… Пять лет заточения? Пять лет свободы? Это уж от Алешки зависит.

Мы отодвинули стол и притиснулись к подоконнику. Было очень тепло — всего два или три градуса ниже нуля, невероятно тепло для середины января в наших краях. В воздухе стоял самый первый запах весны, еще не запах, а только предчувствие запаха, еще только отдаленная надежда на весну, ее предсказание. Звезды медленно поворачивались над нами, перестраивались… или нам только казалось так?

— Кто смотрел когда-нибудь в телескоп? — спросил Сережка.

— Галилео Галилей смотрел, — сказал Валька.

— И я, — сказал Сережка. — Мы с Галилеем. Раз в жизни стоит посмотреть на звезды в приличный телескоп. Впечатляющее зрелище! Просто необходимо, чтобы каждый хоть раз в жизни увидел звезды близко.

— И что же происходит с человеком? — поинтересовался Валька.

— А ты посмотри. Сходи и попроси, чтобы дали посмотреть.

К середине ночи, устав от возни, мы все-таки заговорили о «мироздании». Мы говорили о возможности дать людям неограниченное количество энергии («Я бы хотел сделать это», — сказал Сережка вполне серьезно), о том, что такое справедливость и может ли она быть абсолютной, и о том, надо ли подражать героям книг (Сережка объявил эту мысль абсурдной, сказав, что нельзя все на себя примерять, это бессмысленно и вредно).

Сережка каждый раз долго собирался с мыслями. В последний год он приобрел такую привычку: он подолгу молчал, прежде чем начинал говорить. Так долго, что иногда казалось, будто он забыл, что его ждут, и думает совсем о другом. Он сидел на кровати, опершись локтями на колени и поглаживая руку рукой, разминая ладони, и густые тени очерчивали длинные пальцы, словно на рисунке, сделанном тушью, широкой кистью. Как бы он ни встал, какую бы позу ни принял, он выглядел графически точно (это обычно бывает с высокими и хорошо сложенными людьми).

Валька вынул из кармана медный сибирский гривенник и подбросил его высоко вверх. Монета тяжело шлепнулась на ладонь. Мы видели этот трюк, наверно, в сотый раз.

— Если ребром ударит — руку расшибет, — хвастливо сказал Валька и вдруг протянул монету Сережке. — Хочешь, подарю?

Я думал. Сережка не возьмет. Или станет отказываться. Но он взял сразу. Он был смиренным в эти дни. Ему страшно было уезжать от нас, уезжать из дому.

— На память, — уточнил Валька.

— Хорошо, на память, — согласился Сережка.

Хотя и словом не обмолвились мы о расставании, мы все только о нем и думали.

— На память… — повторил я.

А нужно ли нам что-нибудь на память?

«И пусть поразят меня Фобос и Деймос, если я сдамся, сойду с пути»… Вот что мне оставлено на память. Красный луч в глаза, рокот озерной воды под днищем лодки, Сережкина рука на плече… Ах, как жаль, что мы выросли и уже не могли поговорить об этом вслух, не превращая все в шутку. Нет, лучше промолчать. Пусть оно все хранится нетронутым.

Я поднял голову к Сережке и встретился с ним взглядом. Он смотрел на меня серьезно, спокойно, глаза светились из глубины, из-подо лба — точно как у дяди Мирона. Наверно, Сережка думал о том же. Я уверен, что он думал о том же.