Литвек - электронная библиотека >> Клаудио Магрис >> Современная проза >> Другое море >> страница 2
короткое путешествие среди неровных камней и ржаво-красных зарослей сумаха[7], этой свернутой крови осени под бесчувственным небом. Когда они прибыли в порт, уже наступил вечер, стены темных облаков терялись в вышине, влажный ветер мягко веял в лицо. Маяк высвечивал зеленоватый круг под носом «Колумбии», посреди шелухи и другого мусора колыхалась и переливалась в отблесках света тыква — отломленная от носа парусника и изъеденная морем раздувшаяся грудь полены[8].

Маяк отбрасывал на воду конус света подобно флорентийской лампаде, освещавшей лежавшие на столе бумаги. Это был светильник с высокой ножкой и священными, хищными горловинами, высвечивающий страницы, когда Карло заполнял их крупным и четким каллиграфическим почерком. Карло был счастлив тем, что он пишет, свободный и уверенный, каким и был на самом деле, не обращая внимания на уже написанное, как тот комедиант, что жаждет представить публике некий плод своего труда, но, не желая трудиться, лишь топает от нетерпения, поглаживая прекрасно переплетенную книгу. Теперь тот светильник с абажуром, украшенным изречениями досократиков, покоится на чердаке на письменном столе Нино. А пистолет должен лежать в одном из ящиков стола. Энрико хотел взять пистолет с собой, но пронести его на корабль оказалось невозможным, и он оставил его Карло — кому же еще мог он оставить что-то из дорогих ему вещей.

Карло пообещал, что в час, когда корабль снимется с якоря, подойдет к слуховому окну на чердаке и будет смотреть в вечерних сумерках в сторону Триеста, откуда отплывает Энрико. Как будто бы он мог нашарить в темноте и вытащить предметы из мрака, это он-то, учивший, что философия, любовь к неразделенному знанию, означает видеть далекие вещи так, будто они расположены совсем близко, и отказаться от их постижения, потому что они просто-напросто существуют в великом спокойствии бытия. Кто знает, каким было выражение его лица, когда он высовывался из окна, черные глаза в ночи, не было ли в них вызванной отъездом Энрико тени безысходной меланхолии и пронизанного горечью желания остановить его бегство, которым Карло так восхищался, может быть и чересчур.

Бежит ли Энрико на этом пересекающем Атлантику корабле, чтобы навеки обо всем забыть или чтобы вернуться к тому, что пройдено и пережито? По правде говоря, он стоит, и даже сделать несколько шагов между каютой, палубой и обеденным залом при этой великой неподвижности моря кажется ему неуместным. Оно постоянно окружает корабль, воображающий, что бороздит море, тогда как вода всего лишь на мгновение отступает, чтобы снова сомкнуться. Только земля по-матерински терпит плуг, ее распахивающий, но море — это великая, неисчерпаемая красота, ничто не оставляет на нем следа, руки пловца моря не объемлют, они лишь отталкивают и теряют его, а оно им не поддается.

Так сказал Карло, нет, он даже это написал в самом начале своего шедевра, который теперь заканчивает. Не исключено, что образ подсказал ему Энрико или Нино, вполне вероятно, что они об этом даже не думали, когда разговаривали во время одной из прогулок на лодке или лежали распластавшись на белых скалах Сальворе. Такой образ проходит сквозь голову и исчезает в никуда, если его не подхватит тот, кто сумеет пристроить его в нужное место и заставить по-новому засверкать. Вероятно, вот так и один из апостолов, тоже случайно, не думая о последствиях, указал Иисусу на лилию в поле. Энрико и Нино приносили на чердак многие свои наблюдения, собирая их отовсюду, и пищей служило все, что они замечали, — человеческие лица, желтые листья конских каштанов на пьяцца Джиннастика, но лишь Карло удавалось превращать те скупые ноты в Девятую симфонию.

«Ты все делаешь вовремя, Рико, — говорили они ему, когда он уезжал, — безбоязненно пересекаешь открытое море, не стремясь пристать к берегу, и не обедняешь жизни, боясь ее потерять». Энрико видит, как стремительно испаряется и сохнет мокрое пятно на палубе, лужица обесцвечивается, отделяющиеся частицы почти различимы глазом, пот на его теле тоже высыхает. «Неистовство моря, вот где твое место, Рико». Энрико оглядывает горизонт, ему следовало бы испытывать счастье от этих слов, в какой-то мере он его и испытывает. Он покидает корму и, чтобы найти себе хоть какое-то занятие, идет пить пиво. Оно ему всегда нравилось, особенно немецкое, когда он учился в Инсбруке, он ездил пить его через границу в Германию, потому что австрийское пиво казалось ему безвкусным.

По-видимому, Энрико так и не сумел объясниться с друзьями, хотя они и проговорили всю ночь перед отъездом. Для начала надо бы упомянуть, что уезжал он из-за того, что не хотел служить в армии. Не потому, что был враждебно настроен к двуединой монархии, как многие его друзья ирредентисты[9]. Ему даже нравилось, что Гориция — это габсбургская Ницца. Спокойная, часто медленная и недолгая, прогулка какого-нибудь полковника на пенсии; двуглавый орел начинал незаметно складывать крылья, и грозно озирающий имперские дали глаз становился всего лишь стеклянной пуговицей птичьего чучела. Сожительство племен и его агония — великая школа цивилизации и смерти, как и великая школа всеобщей лингвистики, потому что смерть это знаток trapassato prossimo и futuro anteriore[10]. Исайя Асколи, уроженец Гориции и милостью Божией великий лингвист, умер в Милане, когда они только что закончили лицей. Он был сенатором Королевства, как и Мандзони, евреи его типа всегда испытывали слабость к Италии, однако Асколи осознал на берегах многоязычного Изонцо, что бессмысленно искать счастья у вод Арно или где-то еще.

У Энрико талант к языкам. Он говорит и пишет на древнегреческом и латинском, как на немецком и диалекте[11]. Испанский, которым он спустя рукава занимается на корабле, несущем его в Аргентину, дается ему легко. Директор государственной гимназии профессор Федерико Зимциг считал его настоящим горицианцем. На его взгляд, чтобы быть таковым и жить естественной, растворенной в собственном мире жизнью, следует владеть итальянским, немецким, словенским, фриульским и венецианско-триестинским. И в самом деле, Энрико достаточно хорошо знает и словенский, он выучил его ребенком, играя со сверстниками на улицах Руббии. Когда, учась в лицее, он с некоторыми своими товарищами по классу ходил купаться в Изонцо, то замечал, что Карло и Нино не понимают, о чем Стане Ярц говорит с его соседом по парте Иосипом Петернелем, смеясь и обрызгивая того водой. И Энрико думал тогда, сколько же живых и близких вещей могут остаться непонятыми и не услышанными.

Однако Нуссбаумер был прав, когда требовал перевода с древнегреческого на немецкий. Эти два обязательных