Литвек - электронная библиотека >> Моника Марон >> Современная проза >> Animal triste >> страница 2
просто позволяет снять нагрузку с позвоночника, ведь мой возлюбленный не младше, а даже на несколько лет старше меня. Я различаю лишь его силуэт, в комнате почти темно. Он потягивает трубку, я слышу звук его размыкающихся губ и жду каких-нибудь слов, не каких-то определенных, а просто слов, но он ничего не говорит. На меня не глядит, в темноте всматривается в окно за задернутыми шторами. Прикурив сигарету, я кое-как протискиваюсь в его объятия. В тот вечер, лет сорок или шестьдесят назад, мы были знакомы всего две недели.

Если не ошибаюсь, некогда я изучала биологию, хотя, возможно, это была геология или палеонтология, во всяком случае в момент встречи с моим возлюбленным я давно уже занималась исследованием скелетов доисторических животных и работала в Зоологическом музее, где впервые и увидела своего возлюбленного. Тогда, а может, и сейчас, музей обладал самым большим скелетом динозавра из всех, что когда-либо выставлялись в музеях. Брахиозавр, животное высотой около двенадцати метров, длиной двадцать три метра. Стояло оно под стеклянным куполом, как посреди храма, — впрочем, для меня это не оно, а он — в центре украшенного колоннами зала, неуклюже и величественно, божественное творение со смешной маленькой головкой, с улыбочкой, обращенной вниз, ко мне, своей жрице. Каждое утро на службе я начинала с благоговейного молитвенного молчания. На полминутки, на минутку вставала перед ним так, чтобы поглядеть в его изумительные глазницы под легкой дугой черепной кости, и воображала, как бы мы встретились тогда, когда его остов обхватывали пятнадцать тонн мяса, когда он таким же утром сто пятьдесят миллионов лет назад, под тем же солнышком, искал бы себе пропитание близ Тендагуру, где умер и где, вероятно, обитал.

О брахиозавре я люблю вспоминать. Я люблю вспоминать вовсе не о многом, это не относится к возлюбленному и брахиозавру. За долгие годы я научилась не вспоминать о том, что хочу забыть. Я вообще удивляюсь, зачем иные люди накапливают в памяти кучу пустых событий, не стоивших того, чтобы в них участвовать, а потом по сто раз, а то и чаще, извлекают их и предъявляют как доказательство якобы небесполезно прожитых лет. В моей жизни столь немногое заслужило памяти, что в сокращенном мною и достойном хранения варианте эта жизнь оказывается довольно-таки короткой. Не знаю, что об этом думают теперь, но вот лет сорок-пятьдесят назад, когда я еще жила среди людей, забвение считалось грехом, с чем я не соглашалась и тогда, а ныне считаю опасной для жизни чепухой. Запретить людям забывать — то же, что запретить им обмороки при невыносимой физической боли, а ведь только обморок может предотвратить смертельный шок или пожизненную травму. Забвение — это обморок души. Вспоминать — это совсем не то же, что не забывать. Бог и мир забыли о брахиозавре. Сто пятьдесят миллионов лет он принадлежал лишь земной или даже космической памяти, покуда профессор Яненш в Тендагуру не нашел нескольких костей. После чего мы и стали его вспоминать, а именно: мы снова его придумали, с его крошечным мозгом, пищей, привычками, соплеменниками, со всей долгой жизнью его вида и со смертью. Теперь он снова есть, любой ребенок о нем знает.

Тот вечер сорока- или пятидесятилетней давности, когда мой возлюбленный, выпрямив спину и прислонившись к стенке, сидел у меня на кровати, увитый хищными растениями, — я придумываю, как и все прочие вечера с ним. Так проходит время — и все-таки не проходит.

Забыв имя возлюбленного, я называю его Франц, поскольку уверена, что в жизни не знала никакого другого Франца. Пыталась найти ему более красивое имя, но у каждого из тех, что мне нравились и казались подходящими, сразу отыскивался хозяин, с кем я, пусть и бегло, но была знакома, и вдруг бы он вспомнился мне именно тогда, когда я хочу побыть наедине с моим возлюбленным. К тому же имя Франц очень приятно выговаривать, если тянуть «а» как можно дольше, начав низко и закончив повыше, но только без нажима, это прозвучало бы по-дурацки, а с изящным переходом, чтобы единственную гласную не раздавили четыре согласных по сторонам. И тогда «Франц» становится таким же красивым и темным словом, как гроб или мрак.

Никогда мне не узнать, о чем думает Франц, когда сидит вот так прямо, вперившись взглядом в темноту окна за задернутыми шторами, когда хватает ртом воздух, будто хочет выговорить какие-то слова. Впрочем, я подозреваю, что он только и думает, как бы этих слов — они опять и опять грозят слететь с губ — ему избежать. Это, должно быть, ужасные или чудесные слова.

В блеклом свете уличного фонаря, проходящем сквозь шторы, Франц — словно на плохо пропечатанной черно-белой фотографии — кажется бледен и призрачен, сливается с темнотой вокруг. Отсутствие резкости стирает возраст, возвращая лицу на этот час молодость. Как и тогда, сорок или тридцать лет назад, примостившись между вытянутых ног возлюбленного, спиной к его упругому и теплому животу, я смотрю в окно сквозь задернутые шторы и затягиваюсь сигаретой.

В тот вечер мы знали друг друга всего две недели. До того, если мне память не изменяет, я вела довольно обыкновенную жизнь. Была замужем и даже имела ребенка, красивую девочку, ей теперь тоже, видимо, лет семьдесят или шестьдесят. Не знаю, пишет ли она мне теперь. Письма иногда приходят, но из-за испорченного зрения я не могу разглядеть адрес. В том последнем письме от дочери, которое я еще могла прочитать, она сообщила, что вышла замуж то ли за австралийца, то ли за канадца и намерена отбыть с ним то ли в Австралию, то ли в Канаду, и будто бы счастлива. Другие известия до меня не дошли. Она думает, наверное, что я умерла, оттого и прекратила писать.

После того, как я встретила Франца, муж, должно быть, незаметно исчез из моей жизни. Иначе невозможно объяснить, почему Франц в любое время приходил вот в эту квартиру, где я живу с незапамятных времен. Мужа я припоминаю как человека симпатичного и мирного. Мы, верно, прожили вместе не менее двадцати лет. Во всяком случае, наша дочь была уже взрослой, когда я повстречала Франца. Я точно помню, что никто вокруг не нуждался в моем особом внимании. А может, и нуждался, просто я на это не обращала внимания. Однако Франц, в сравнении со мной натура более чувствительная, никогда бы не допустил, чтобы из-за него я отправляла куда-то ребенка.

Иногда (правда, редко) мне вспоминается какой-либо день из этих двадцати лет. Пусть даже я и была тогда несчастлива, но я этого не понимала до одного апрельского дня, когда мне кто-то — не знаю, кто — точно вырубил свет в моем мозгу. Ближе к вечеру, шагая по Фридрихштрассе к станции электрички, я вдруг почувствовала странное онемение языка, немедля