Литвек - электронная библиотека >> Илья Зиновьевич Фаликов >> Критика >> Улица Луговского

Улица Луговского

В майском Симеизе мы со спутницей не нашли Ивана Жданова. Телефон не отвечал. На коротком бульваре, в народе называемом «Аллея голых мужиков», не было ни души. Голые мужики — это три частично изувеченные белые статуи античного типа, схожие между собой. У одного из них под рукой морщится лев, в другой руке — палица. Наверно, это Геракл. Нечто подобное я видел в тунисском музее, где миниатюрный Геракл размахивал палицей, одновременно мочась.

Подвигов нет.

Иван растворился в пространстве. Он уехал в Крым после получения премии Аполлона Григорьева (1997) и вестей о себе не подает.

Случайная прохожая обронила: «Пьяные татары». Это она о симеизском запустении. Выходило, что — о голых мужиках.

В береговом парке стояла четырехгранная колонка пустого постамента, на котором тусклым золотом мерцало имя «Ленин». От руки сверху прибавлено: «Здесь был».

Здесь был Ленин.

Никого.

Но — скала Дива. Это островерхое ребристое чудо, возносящееся из моря до уровня орлиного полета. По ней продвигалась в заоблачную высь крошечная фигура одинокого путника. Не Иван ли?

На выезде из поселка был замечен строящийся четырехгранный минарет, из которого торчал по пояс трудолюбивый каменщик. Он и был памятник, но другому.

Через пару дней, при внимательном рассмотрении туристической карты, я обнаружил мелкошрифтовое обозначение: Улица Луговского. Мы бродили рядом.

Все-таки в Крыму оказался знакомый поэт.


Он умер в курортном раю, в Ялте. Я искал там и никак не мог найти легендарный камень, некую скалу, в которой вдова поэта похоронила сердце Луговского. Старожилы не в курсе, я спрашивал. Нечто грязно-темно-серое остроугольно высится в районе вещевого рынка. Но там нет ни единой надписи, кроме затертых следов подростковой графомании. Вообще говоря, ему тут самое место. Пронзительнейшая вещь «Алайский рынок» говорит в пользу этой гипотезы. Разбитое, мертвое сердце поэта, упрятанное в камень посреди торга.

Здесь я сижу. Здесь царство проходимца.
Три дня я пил и пировал в шашлычных,
И лейтенанты, глядя на червивый
Изгиб бровей, на орден — «Знак Почета»,
На желтый галстук, светлый дар Парижа, —
Мне подавали кружки с темным зельем,
Шумели, надрываясь, тосковали
И вспоминали: неужели он
Когда-то выступал в армейских клубах,
В ночных ДК — какой, однако, случай!
По русскому обычаю большому,
Пропойце нужно дать слепую кружку
И поддержать за локоть: «Помню вас…»
Я тоже помнил вас, я поднимался,
Как дым от трубки, на широкой сцене.
Махал руками, поводил плечами,
Заигрывал с передним темным рядом,
Где изредка просвечивали зубы
Хорошеньких девиц широконоздрых.
Как говорил я! Как я говорил!
(«Алайский рынок»)


Но это произошло. Скала Луговского нашлась-таки. Это попросту громадный почерневший камень, покрытый дикой растительностью. Тут был Дом творчества СП СССР, а теперь — частный пансионат «Перлина» с дохлой вывеской на воротах: «Будинок творчества письменникiв iм. А.П.Чехова». Никто (из обслуги и отдыхающих) ничего не знает о поэте и его сердце. Будинок стоит на горе. Хороший, но запущенный парк. Здание — типичный сталинский ампир с колоннами, у входа — бюст Чехова. От скалы Луговского оторвана табличка, остались круглые следы крепежных винтов со стертыми головками.


Он родился 1 июля 1901. Вокруг юбилейной даты — полный, несокрушимый молчок. Он виноват. В чем?

Гораций сбежал с поля боя. Ему простили. Помещик-дачник пел золотую середину, и два тысячелетия цивилизованный мир одобряет такую позицию. Луговской панически перетрусил, попав под бомбежку по ходу эшелона, не доехав до фронта. Его закатали в тыл, куда подальше, в Ташкент. Певец Красной армии, коллекционер оружия глотал пыль, сидя на каменных ступеньках какого-то рыночного заведения. Его находили в канавах и арыках.

В молодости из него перла ватажная силища. «Пусти меня, мамка, а то печь сворочу». Он почти всю жизнь прожил при матери, недолговременные жены уходили от него.

Это был человек гигантского роста, с орлиным профилем. В зрелости — серебро волос. На которое село позорное пятнище, постепенно выцветая.

Короткий роман с Е.С.Булгаковой прервался в начале войны, возродился в Ташкенте. Там было общение с Ахматовой, А.Н.Толстым, со всей столичной элитой эвакуации. Еще до войны он написал песню для эйзенштейновского «Александра Невского»: «Вставайте, люди русские!» Режиссер пригласил его (1942) сделать нечто подобное и для «Ивана Грозного».

А Гораций пожизненно сидел у него в мозгу. Как-то он пришел, будучи нетверез, к Ахматовой с Пушкиным в руках и зачитал «Кто из богов мне возвратил…» (перевод из Горация), воскликнув: это я должен был написать! Более того. Уже в 50-х, сбивчиво растолковывая, что он имел в виду под заголовком «Середина века», он заговорил о Блоке, о гармонии в блоковском понимании, и ассоциативно получалось так, что гармония — это и есть золотая середина. Но сам он так не формулировал.

Ему простили. Однако вдовой Булгакова он был оставлен. Видимо, не выдержал сравнения. Хотя именно ей он диктовал в Ташкенте поэмы «Середины века», ее восхищавшие.

Но я забегаю вперед. У Луговского было начало. В 26-м году вышла первая книжка «Сполохи». Хорошая книжка. Москвич, сын учителей (отец — литературы, мать — пения), Луговской ярко показал прежде всего актерские данные: перед нами былинный молодец, удалец и силач, «чернобровый гуслярник», ушкуйник, выходец с Русского Севера. Вставайте, люди русские. Пришел носитель песни, живой ритмики. «Но песня рычит, как биплан на Ходынке, / Но ритмы сошли с ума. / И даже на дряхлом Смоленском рынке / Ломают они дома. / И конницей мчатся с гуденьем и гиком, / Расхристанные догола. / И сотнями рук на Иване Великом / Раскачивают колокола» («Песня»).

Это была эпоха актерства, подготовленная предшественниками: Серебряным веком. Ближайшие друзья Луговского и вне площадки поэзии выходили на зрителя: Сельвинский — на цирковую арену, Антокольский — на театральную сцену. Декламация стала второй (если не первой) натурой поэта. Еще гремел Маяковский, рыдал и ругался Есенин. Зарождалась эра советской поэтической эстрады.

На месте ушедшего Маяковского столпилось множество фигур разного масштаба. Луговской был самым басовитым — отнюдь не Сельвинский, всю жизнь раздувавшийся до невероятных размеров, хотя ему было бы достаточно «Улялаевщины» или великолепных «Тихоокеанских стихов» («Баллады о тигре»