Литвек - электронная библиотека >> Александр Иванович Зорин и др. >> Современная проза и др. >> Новый мир, 2002 № 08 >> страница 3
ногу, но тут же завертелся, семеня и притоптывая освободившимися от обувки ступнями, и все поглядывал на себя в зеркало со старинным стеклом, пока не замер и не произнес со значением:

— Лик!

Пальцем погрозил — а кому? — и, перекрестясь, опять пошел вкруголя в носках ярко штопанных.

— Сам штопал. Умею. Так шью, что с Афона отпускать не хотели, — запрыгал аистом, а это он больную ногу берег и, прыгая, обтер пятку лодыжкой здоровой ноги. — Во как! — Спросил: чем кормить будешь? успокоил: — У отца Агапия все есть, что надо, — распутал узел, выкинул, и как не разбил? бутылки — кефир, молоко, — молочное ем! Владыка больному так и сказал — больному можно, и еще картошечка вот! — и сунул пакет с морожеными, под рукой расползшимися картофелинами.

— Да есть у меня! — отмахнулась.

— Мое вари! Так хочу, чтоб мое, а уж все другое пусть твое будет, — и подмигнул глазом в воспаленном ободке. А регента рядом теперь не было.

Но тут наконец она вырвалась из комнаты, куда ее бесцеремонно и обманом пихнули. Только ей известным способом она умела открывать двери, и вот вылетела живым рыжим мячом, эта зараза, эта балованная таксячья стерва с пятнистою холеной шерсткой, и под вопли и верещания вцепилась в матерчатую завязку подштанников, и оторвала, и, оторвав, сплюнула, и снова набросилась с взлаем, и повисла на грязной поле.

— Кошек люблю. Котов разных тоже. Глажу всегда, а псов поганых — у-у! — уже на кухне, когда сидел на лавочке, поджав под себя пятки, а ноги спустить боялся: такса взирала с ненавистью, ее мускулистое тельце дрожало от нетерпимости и презрения. Куда девался обычай бездумно брехать, вызывая на игру, мерцая графитовыми треугольниками глаз, или, оттопырив крепкую задницу, вилять ящеркою хвоста? А гость лил и лил постное масло на разрезанные по сердцевине картофелины, рукой выгребал из салата кислую капусту, оставляя на скатерти бледные подтеки, и такие же застывали вокруг рта, а лук ел не жмурясь, а чеснок отбрасывал надкусывая, а хлеб белый, обдирая корочки, мял ложкою — вилку кинул брезгливо, — мял, мял, чтоб смешалось с маслицем, запросив кефира, разбавил чаем, а то, объяснил, простыл, пока ехал в вагоне: у окошка ехал и простыл.

— Ты, сестра, еще маслица давай и картошку надо! Я ведь днем не ем, я вот утром и на ночь, два раза, а если один — желудок не работает. А пса уведи! В туалет хочется! — Стал высвобождать ногу, на которой сидел, но такса рыкнула, и он восхитился: — Тоже тварь! Стережет! Я те покусаю! Я те палкою!

— Нельзя палкой. Идите! Я держу.

На цыпочках, пятясь, он двинулся по стеночке, палкою, как слепой, обстукивая пол, но, схватясь за живот, замычав жалобно, выпустил посох, уронил и, тут же подхватив, скрылся, и сразу вслед ему такса вырвалась, мазанув по женской ладони влажными зубами и в прыжке лбом о дверь, а оттуда:

— Поганый! Поганый! Пес!

И замолк.

За окном было темно, ни звука сюда, в квартиру, где по трубам ручьем журчала вода — это отец Агапий спускал и спускал воду; а такса лежала вроде как бездыханною, но плюш по загривку топорщился… На спичечном коробке, а значит, курил строгий регент, нацарапал он свой номер. Оглядываясь, она протянула руку к трубке, но аппарат, вздрогнув, зазвонил.

— На улицах ОМОН, как в Литве, — сказала подруга, — включи телевизор!

— Ты была на митинге?

— Нет, надоело все, и голова болит. Включи телевизор.

— Хорошо, включу.

— Ладно, — подруга замолчала, — завтра работаю, послезавтра дома.

Послезавтра, повторила она про себя, послезавтра. В уборной грохнуло. Посох свой опять уронил, что ли?

— Иди сюда, — позвала собаку, и та вдруг послушалась. Но и отец Агапий — видно, в щелку следил за врагом — вылез и опять по стенке к столу. Хмур, взъерошен, а палку держал наперевес.

— Супу хочу! — сказал. — Без супу не засну. У меня геморрой — болезнь такая. Без супу больно!

— Одиннадцать скоро.

— Часы твои врут, женщина. Сейчас такой час, как отец Агапий скажет. Мало ужина твоего — живот бурчит. Свари супцу с капустой или еще что…

Дочь у подруги, а мужа только день как проводила и не готовила потому. Не колбасой же — а колбаса какую неделю морозилась в морозильнике — в пост монаха кормить?

— Кашу могу. Манную.

— Не буду! — Он даже голову склонил набок, как капризный детсадник, лишь зеленки не хватало, но голосом дьяконовским, и как из слабого горлышка, изо рта косого, а сейчас и разглядела криворотость, вырвался голосище: — Суп давай отцу Агапию!

Велел как воззвал.

— Вермишелевый. — Она смирилась.

— Картошку порежь, морковку, лучок, чеснока поболе.

И пока варево кипело:

— Вари-вари! А вкусный будет супец. Рисовый. Капустный!

— Вермишель!

— Ну и ладно, пусть она, вермишель эта. Такой суп получится, как я хочу, как мне, отцу Агапию, хочется, такой и будет. Я — волшебник! После меня свет в доме стоит, болезни уходят. Один милиционер, а он прописать и выписать может хоть кого, так и говорил матушке моей: хоть насколько твоего угодника пропишу. Во как! Угодника, вроде как Николая самого, а тут Агапия только.

— А матушка — мать ваша?

— Родители ко-о-гда померли. Поминаю обоих, а это уж, — губами зачмокал, — у каждого батюшки матушка должна быть. И у отца Агапия есть. Еленой зовут. Меня старше. Сероглазенькая, полная, с мужем своим жить не хочет, со мной хочет и чтоб в церкви обвенчали! Прекрасная Елена, сказка такая — Василиса Премудрая, а Елена уж Прекрасная. Я сказки люблю. Ты мне сказки, которые у тебя, отдай. Я прочту. На ночь — молитвы, а сказки потом, когда Бог даст. Елена Прекрасная, вот… — тянул он под вспухающую в кастрюле вермишель, а очередной силовой министр безвольно разводил руками по экрану крошечного телевизора, и брови подымал к младенческому лбу, и жевал губами собственный голос невнятный: сквозь грохочущие помехи женщина жадно следила гримасы на голом, как яичко, лице, а вермишель булькала — варился ночной суп нежданному постояльцу. Монаху не монаху, безумному не безумному, юродивому то есть, как там у Даля? от роду сумасшедшему, божевольному, но сколь сумасшедшему? сколь божевольному? Покачиваясь и улыбаясь в сумрачном клобуке, а носил без права, по хотению, нищий странник и ряженый тянул слова, как пел, а в голове женской выплывало, звенело почти колокольное — бомж! бомж! бомж! А он все про Елену, про матушку, как любила, как призналась: ты мне мужа ближе! Я с тобой повенчаться хочу! И взял он матушку Елену с собой, к настоятелю привел, так к отцу Гермогену и привел, а тот келейку дал, а Елене в келейке нельзя, не венчанные, и вообще нельзя, приходить можно, когда келейку насовсем дадут, а вот к Причастию отца Агапия первым в храме