Литвек - электронная библиотека >> Эрвин Штритматтер >> Современная проза >> Городок на нашей земле >> страница 3
держит сторону жизни.

Трудно поверить, но на мосту с узорными чугунными перилами, перекинутом через речушку, я встретил своего школьного товарища. Я не узнал его, но он узнал меня, так как видел мои фотографии в газетах.

Мне вдруг так захотелось отпраздновать нашу встречу, что я решил плюнуть на открытие выставки.

Франца Шитке в школе мы звали Францке. Францке и я отправились в магистратский погребок. Когда он снял шляпу, довольно-таки обтерханную от частых приветствий, вместо ожидаемых кудрей моему взору открылась ухоженная лысина. Из остатков волос он умудрился не только сделать пробор над левым ухом, но еще и зачесать их кверху на поблескивавшие проплешины.

Мы уселись в нише, я заказал свиные отбивные и пиво и долго ждал какого-нибудь жеста, который бы подтвердил, что я действительно сижу с Францке из моего детства. Этот жест не заставил себя ждать. Францке вгрызался в отбивную, как в свое время в школьный завтрак, по-мышиному въедливо и проворно. Водянистый картофельный салат он ел не глядя, без особого аппетита, и лишь после третьей кружки пива глаза его слегка заблестели.

Францке был служащим магистрата. В его ведении находились вывозка мусора из города, уход за зелеными насаждениями и надзор за уборкой улиц. Он страдал какой-то желудочной болезнью, был освобожден от воинской повинности и даже во время войны не покидал родного городка. Теперь он принадлежал к одной из партий блока, но политикой интересовался лишь постольку, поскольку она касалась его службы в магистрате.

О буроугольных шахтах за городской чертой Францке говорил, как о Диком Западе. Рабочие и служащие шахт были для него „эти люди там“. Видно, захолустье со своей однообразной мелочной суетливостью и вечными пересудами вконец опустошило его. Лишь с трудом вспоминал он имена наших бывших однокашников, хорошо памятные мне.

Но некоторых он все же припомнил и рассказал, что, распаленные идеями нацизма, они добровольно пошли на эту преступно развязанную войну. Возможно, была доля вины и Карла Мая[1] в том, что эти люди, поначалу охочие до приключений, позднее, точно вандалы, вторглись в чужие страны.

Иные из наших соучеников, оставшихся в живых, переселились нынче в ту часть страны, где можно было жить на старый лад. Там они стали заниматься коммерцией, обзавелись вместительными машинами „для представительства“ и дурно воспитанными детьми, много играли в скат, пили пиво и лишь изредка удостаивали наш городок своим посещением, держась чванливо и нагло, как белые колонизаторы в африканских джунглях.

После пятой кружки Францке совсем разошелся и стал заказывать за мой счет все, что ему хотелось: „Двойной, позалуйста, ведь молодыми нам больше не встретиться!“ Он велел подать себе второй ужин: виноградные улитки в соусе из молодого барашка, заедал он их бутербродами с икрой. Я был для него чем-то вроде богатого американского дядюшки, которому „здорово пофартило“, как выразился Францке.

Я попытался втолковать ему, сколько двадцатичасовых рабочих дней, сколько бессонных ночей кроется за тем, что сейчас выглядит „красивой жизнью“. Он посмотрел на меня осоловелыми от пива глазами, кивнул с понимающим видом, но тут же объявил, что „тлалант“ есть „тлалант“, и людям, им взысканным, достаточно пальцем пошевелить, чтобы взобраться на самую вершину жизни.

Впрочем, Францке — под влиянием алкоголя набравшийся сил и важности — в свою очередь не пожелал ударить лицом в грязь. Если бы я видел, сказал он, на что был похож город после войны, то сразу бы понял, что он не из белоручек. Более того, я бы снял перед ним шляпу, нет, „шяпку“. Пятнадцать лет понадобилось, чтобы убрать развалины. „Лазвалины, куда ни глянь — лазвалины“. Широкий фронт работ по расчистке и уборке улиц, борьба за полное и повсеместное уничтожение крыс — он все это организовал, добивался высоких показателей, которые и не снились „тем, в шахтах“.

Я похвалил его, не только из вежливости, похвалил и цветы на площади у нашей старой школы.

Воспоминания — как быстро мы обменялись ими и как быстро они иссякли! Когда мы попытались заговорить о настоящем, оказалось, что мы говорим на разных языках. Укрывшись за клубами табачного дыма, к нашему столу подкрадывалась провинциальная скука.

Я вспомнил пожилую женщину, встретившуюся мне сегодня утром. И осторожно спросил о ней у Францке. Францке знал всех, кто, подобно ему, не покинул родного городка. С каждым из этих аборигенов ему хоть раз да приходилось иметь дело. Все остальные были для него беженцами, которые либо сразу потонули в потоке жизни, либо, на зависть всем, взнеслись на гребень волны, чтобы потом все же пойти ко дну.

Рыжеволосых девушек, оставшихся в городке, раз-два и обчелся, Францке заказал еще один двойной и, задумавшись, так сморщил лоб, что, казалось, он вот-вот затрещит, потом сказал:

— Ты, надеюсь, не о Цешихе говоришь? Ха! Цешиха! Ну, эта не слишком-то разборчива! — Он щелкнул пальцами. — Аборты, укрывательство дезертиров в конце войны, она чудом спаслась от виселицы, с русскими путалась, в общем, полный набор. Еще пива, позалуйста! Неужто ты хочешь, сейчас… при твоем общественном положении?

Я не без труда отговорил Францке от намерения пригласить сюда его благоверную, которая, как он утверждал, лучше его знала женскую половину городского населения. „Не вредно будет моей женушке, этой змее подколодной, поглядеть, с кем ее Францке сидит за столом“.

Наконец мне удалось от него отделаться. Все мне опротивело, но мягкий солнечный день меня успокоил, и я снова побрел по улицам.

Много тысячелетий назад речушке пришлось перепилить гору, чтобы проникнуть в низину, где расположился наш городок, и теперь она самодовольно течет между двумя половинками этой горы, на склонах которой оптимистически настроенные горожане разбили виноградники.

Скамья, на которую я сел там, наверху, надо думать, не раз сменялась за долгие годы моего отсутствия, и скамья, с которой я в шестнадцать лет унес домой первый девичий поцелуй, была, вероятно, ее предпредшественницей.

Нет, это была не та девушка, что осчастливила меня прикосновением своего муслинового рукава. В новелле это, конечно, была бы она, но я рассказываю о своей жизни.

Девушка была красива. Но ведь каждая девушка по-своему красива. Та же, которую я впервые поцеловал (или она меня поцеловала?), была лучше всех на свете, и не только потому, что немного пришепетывала, а еще и потому, что говорила звучно, как говорят северяне.

Мы пошли домой, отягощенные сознанием своего греха. Неужто и вправду никто не видел, как там, наверху, наши губы соприкоснулись, точно