- 1
- 2
- 3
- . . .
- последняя (35) »
Владимир Корнилов ДЕВОЧКИ И ДАМОЧКИ
1. Кирки, лома и два метра
Шанцевый инструмент привезли перед самым рассветом. Три грузовика, шурша по шлаку, вползли на станционный двор, и худой военный со шпалой в петлице, устало поеживаясь, вылез на подножку первой полуторки. — Скидовай! — махнул он красноармейцам, сгорбившимся в кузовах машин. — Отыми борта! И тут из бараков посыпались женщины. — Айда, девчонки! — орали на бегу. — Ломы! Ломы одни останутся. — Давай, куры! Лопат не хватит! — Кончай ночевать! Кирки и тяжелые! Полуторки враз облепили, как автолавки с мануфактурой. «Вот те на!» — подумал военный. За ночь он продрог, и простреленное тело не удерживало тепла от выпитого второпях портвейна. Эту ночь он не прилег, а ездить ему — конца не видно. — Женщины! — пробовал он перекричать толпу. — Женщины, подвиньтесь струмент скинуть! Но голос пропадал в реве, в гоготе, в этом «айда», «валяй», «о-гой» кричавших женщин, для которых он никакое ни начальство, ни полначальства, — и военный, давясь от стыда и ярости, полез на крышу кабины. — А ну — цыц! Соблюдай сознательность! Раз-зой-дись! — гаркнул оттуда, но станционный двор гудел, как лет тридцать назад во время забастовки. И женщины все сыпались из бараков, гулко, как картошка из бункера. Это была железнодорожная окраина Москвы, однажды и навеки окрещенная «пересылкой». Круглый год она отправляла завербованных по найму и набранных другим путем на разные, все больше северные и сибирские стройки. Осенью отсюда уходила на действительную стриженая ребятня. А с этого лета пересылка уже трудилась для фронта. Сейчас, октябрьским знобким предрассветом, ее забили, лежа вповал, мобилизованные на окопы. — Лопаты… Лопаты привезли! — разнеслось по бараку, где спала Ганя. Тотчас захлопали двери. По доскам пола застучали башмаки, зашлепали ботики и галоши. Из щелястых окон потянуло нешуточным ветром, и Ганя проснулась. — Да ну их, поспим лучше, — ворчали иные женщины, переваливаясь на другой бок и натягивая на голову кто мешок, кто полушалок. Тоже добро — лопаты! — Лежи, тетка, — промычала гладкая деваха, о которую Ганя грелась ночью. — Холодно… — И, зевнув, уснула снова. Ее подружка, рыжая лядащая евреечка, что грела Ганю с другого боку, вовсе не просыпалась. «Сознательные!» — сердито подумала Ганя. С недосыпу она была зла на весь свет, а особо на этих двух, гладкую и еврейку, которые ее вчера «сманули». — Сглазили. У, проклятые! — скулила она, копошась на грязном холодном полу. Вчера днем, когда Ганя обозвала хозяйку «ксплотаторшей» и швырнула ей в лошадиный мордоворот хлебные талоны, эти двое ее и подцепили. Ганя, зареванная, выбежала в колодец двора, а там была уже куча-мала баб с рюкзаками, кошелками, ведрами, и эти две из квартиры напротив — тоже. — Не плачь, тетка, — сказала вчера гладкая Санька, подходя к Гане и вроде жалея ее. — С нами пойдемте, — улыбнулась рыжая. («У, ведьма!» — нарочно толкнула ее сейчас Ганя. Еврейка спала, как пьяная.) — У нас весело, — неуверенно сказала вчера эта самая «ведьма», и раскисшая от слез Ганя стала в их кучу, а потом одна баба (какая-то старшая — собой чистый грузчик!) гаркнула: — Смирна! Равняйсь! Ша-гом… — и повела их на Ногина, а оттуда вверх, и сама же первая заорала:А ну-ка, девушки,
А ну, красавицы…
Пускай поет про нас страна,
И звонкой песнею пускай прославятся…
Нам нет преград
Ни в море, ни на суше,
Нам не страшны
Ни льды, ни облака…
«Ехай, ахай… — грозилась она хозяйке. — Колбасой катись, жендарма! У, верста — сивая красота!» — и с удовольствием вспоминала, как хозяйка выдирала из своей русой косы седые нитки волос. И сон пришел к Гане хороший, с кавказскими горами, какие видела в двадцать втором году в Ессентуках. Снилось, что едет она со своим чернявым хахалем Серегой, Сергей Еремычем, на линейке, а у лошади в гриве бумажные ленты, будто взаправду свадьба. А потом они задаром пьют лекарскую воду гранеными стаканами. Сергей Еремыч лениво и великодушно лапает Ганю и плюется на ее сестру, полудурку Кланьку, лярву-разлучницу, которую Ганя по дурости и доброте взяла с собой. От больших рук Сергей Еремыча Гане тепло, только ноги немного мерзнут и в животе малость нехорошо, наверно, от дармовой воды. И вот теперь ночная побудка, как приблудная собачонка, разом слизнула сладкий навар сна. Ганя больно потянула шею, дернулась и очнулась в мерзлом бараке на пыльном полу, который больно стучал в ухо. — Беги, тетка! — крикнул ей малец. (Среди женщин случайно затесался этот недомерок, не то доброволец, не то допризывник.) — Одни ломы останутся. Ганя отряхнулась, как вспугнутая курица, и, подхватив кошелку, поспешила к дверям. Хотя ей было под пятьдесят, ступала она вприпрыжку, точно тощая клуша или плакса девчонка, которая до смерти боится мальчишек и водится с одними малявками. Со спины Ганя была еще молодой, но лицо у нее сморщилось и одлинноносело. «Курица!» — не сговариваясь, обзывали ее во всех домах, где перебывала приходящей прислугой. «А вдруг — лом!.. Руки отвертит. Кирка половчей…» — чуть не плача, решала она на ходу.
- 1
- 2
- 3
- . . .
- последняя (35) »