Литвек - электронная библиотека >> Ревекка Марковна Фрумкина и др. >> Современная проза и др. >> Новый мир, 2005 № 03 >> страница 2
об экспедициях в крепость, о том, как они спускались в овраг, взбирались к подножию башен и в темных переходах замечали огоньки, чьи-то тени...

Крепость находилась за пустошью и рвом, ее темно-красные башни виднелись над карликовыми лесами... но пустошь казалась нескончаемой, а башни — несуществующими, рассказы поселковых — враньем. Подлинными были штакетник, отделяющий сад от пыльной дороги, серый — а после дождя красноватый — валун на обочине, дерево с коричневой кроной, пластилиновые звери на водопое у ржавой бочки, столетник на подоконнике в кухне, большая печь с углем и щепками в железном ящике, диван, круглый стол с шарами на ножках, железные кровати, крыса, появлявшаяся в отсутствие взрослых между печкой и стеной из груды старой обуви, белесая стена дома в трещинах, где жили муравьи и пауки... ярко-пыльными, жарко-прохладными днями в конце лета они куда-то отправлялись на паутинках, достаточно было легчайшего дуновения, и непрочные парашюты взлетали и плыли над грядками, мимо сливовых сероствольных деревьев, опасно топорщивших корявые сучья над штакетником, через дорогу, куда-то дальше, вдоль колючей проволоки, под ногами солдата на вышке, в пустошь, ослепительно желтевшую зарослями пижмы, густо зеленевшую оврагами, где-то смыкавшуюся с небом.

Пустошь исчезла под бетоном, железом каких-то предприятий. Сейчас там промзона разросшегося города, а на месте шлакобетонного дома с печкой, с ржавой бочкой на углу, в которой грелась вода для грядок, с небольшим садом — новая бензоколонка сверкает стеклом и белоснежной облицовкой.

Вспоминать больше нечего.

Кроме, пожалуй, одного случая.

Да, буквально одно мгновение, когда он приставил лестницу к чему-то, возможно, к дереву или к стене, полез, оступился — и вот уже лежал, привязанный к столу под потоком белого света, бьющего сквозь наброшенную на лицо марлю, словно солнце сквозь воду, и он к нему пытался выплыть, но его крепко держали, тыкали чем-то в онемевший лоб, стягивали кожу с резиновым скрипом.

И ощущение свободы, прохлада, непроходящая усталость, — потом, когда он бродил возле осыпающейся белесой стены, среди грядок и затихших деревьев с зашитым лбом, подходил — подходит — к бочке на углу и заглядывает внутрь, видит отражение, протягивает руку, чтобы дотронуться до головы, — и сквозь толщу бинтов слабое и отдаленное прикосновение едва ощутимо, а изображение колеблется.

Кажется, это моя голова.

Или ваша.

Вот это и есть пространство, здесь оно раскрывается.

 

I

Проснувшись однажды утром дома, Охлопков прошлепал босиком — старые тапки выбросили, когда он ушел в армию, а новые купить не успели — в ванную, на обратном пути вдруг остановился у кладовки — и открыл дверь: оттуда повеяло затхлым запахом льняного масла, лака, пинена. Это мастерская бальзамировщика, и где-то на полке среди засохших измазанных тряпок, сплющенных и полных тюбиков, пустых баночек с вросшими в ржавчину кисточками и мастихинами, дощечек для подрамников, трубок ватмана, еще чего-то — лежит высушенная мумия, точнее, она завалилась за холсты, покрытые пылью, двухлетней паутиной, красками... глухими, как полет летучей мыши!

Он вытаскивал их и рассматривал. Просмотрел все, в том числе этюды на картоне, рисунки, — и засунул обратно.

Спать расхотелось.

Он отправился умываться. Намылил помазок, набелил щеки, подбородок, соскреб щетину, мгновенье колебался — и сбрил усы, в них было что-то тараканье, в усах цвета ржавчины.

Умывшись, освежился болгарским одеколоном “Корсар” и прямо посмотрел на свое отражение.

Почувствовал облегчение.

Вернувшийся из школы младший брат Виталик был возбужден и исполнен ликования, ему достали кассету, которую он тут же поставил на магнитофон и с первыми ударами и скрежетом струн сообщил, что это записка в бутылке, послание с затонувшего корабля, неизданные — а вот теперь изданные песни Свинцовых Капитанов: “Кода”!

Охлопков послушал о бедняге Томе, седьмом сыне, работавшем где-то на лесосплаве или лесопилке, и о крошке Дарлин, которую кто-то зовет кататься на грузовике и обещает подарить розовый цветок, — и пошел разогревать обед. Виталик не хотел отрываться от магнитофона, но запах обжаренной в сухарях курицы выманил его, он явился в кухню, увеличив громкость.

Это была музыка издыхания. Но и витальной силы, бравшейся неизвестно откуда.

Кому-то необходимо было лекарство, но его почему-то не было, и парень решил вернуться в деревню...

Последняя вещь называлась “Блюз путешествия берегом реки”. Лирический герой привел беби в какую-то развалюху на берегу реки, ей шестнадцать лет, и у нее коричневая кожица, передние зубы золотые, сладкая коричневая сливочка.

— Ну как? — спросил Виталик, обгладывая куриную ногу. И вдруг уставился на лицо старшего. — Ты что?.. Где твой ус?

Охлопков взмахнул ножом.

— Ну... это ж... хм, — пробормотал Виталик.

— Что?

— Непривычно... Да и вообще. Живописец, как кубинский партизан.

— Предрассудки, — откликнулся Охлопков. А сам подумал, что, глядя в зеркало на выбритое лицо, именно как партизан испытал облегчение, — партизан, подорвавший мост. Нет, точнее, партизан, сложивший оружие.

В своем выборе он начал раскаиваться в армии. Выпускник худграфа, конечно же, попал служить в штаб.

И теперь его тошнило от запаха красок, а вид ватмана и заостренного карандаша вызывал судорогу в пальцах; как у восьмидесятилетнего Ренуара — тот, правда, до последнего вздоха любил краски и умудрялся держать кисть в скрюченных ревматизмом пальцах. Но и служил он в полку кирасиров, чистил и поил лошадей в Бордо!.. (Раньше Охлопков не боялся сравнений.)

Под вечер сел в трамвай, поехал в центр, к Толику Зимборову.

Поразительный контраст: как будто попадаешь в другое государство. Трамвай где-то пересекает невидимую границу без таможенного досмотра и всяких формальностей. И вот уже за окном большие осенние черные деревья, подстриженные кусты, памятники, дома с осмысленными фасадами, кривые улочки, силуэт костела. Даже тяжелая печать сталинского классицизма выглядит изысканно по сравнению с унылым однообразием новых микрорайонов.

Вообще в осенних вечерах есть что-то неуловимо странное. Что-то от девятнадцатого века. Или даже восемнадцатого. Здесь кроется какая-то загадка осени.

Возле Лошади Пржевальского ни Зимборова, ни его треног не было. Ну да, кому охота фотографироваться в обнимку с бронзовой мокрой Лошадью, тем более верхом на ней.

В погожий день желающие находятся.

Все считают, что это лошадь Пржевальского, изваянная в