Литвек - электронная библиотека >> Александр Иосифович Нежный >> Современная проза >> Nimbus >> страница 2
был — нет, не к пролитию крови, избави бог! — а к похищению и тайному венчанию в Троицкой церкви за Окой, о чем была договоренность с ее священником, отцом Алексеем, вполне вошедшим в наше положение. У меня нет никакого капитала. У меня в Коломне мать с жалким пенсионом за покойного батюшку и слугами Домной и Петром, которых не назвать иначе как Филемон и Бавкида, до того они стары и преданы друг другу и матушке. Я у матушки и копейки просить не имею права; меня кормят уроки в пяти семействах и заметки о театре, литературе и различных происшествиях, которые у меня принимает иногда сам Михаил Петрович Погодин, а также «Русский инвалид» и «Московские ведомости». Пусть у меня на нынешний день нет капитала, но у меня есть незыблемые представления о чести, достоинстве и нравственности; у меня, наконец, есть будущее, предреченное моими профессорами в университете, согласно отмечавшими мои успехи в науках, как тов истории, словесности, древних языках и в юриспруденции. Но душа моя восстает и сердце ропщет при мысли о будущем без Оленьки. Не надо мне будущего, науки и капиталы для меня не имеют цены, если ее не будет рядом! Зачем мне жизнь без нее? О да, я грешу, отвергая столь отчаянно и бесповоротно Божий дар, коим, как всем известно, является наша жизнь. И в сугубую вину ставлю себе ускользающую от меня мысль о матушке, не чающей во мне души. Как она вскрикнула, моя бедная, когда в сопровождении двух полицейских явился за мной господин Сыроваров, наш пристав! Несмотря на всю нервность обстановки, я отметил что-то жалобно-заячье в ее крике, сердце у меня упало, и я тоже крикнул, страдая: «Матушка, не надо!» Как она руки простирала, умоляя отпустить ее дитя! Он, мне кажется, был весьма смущен выпавшей ему неблаговидной ролью и, то отводя глаза в сторону, то устремляя их в потолок, гудел своим всей Коломне известным басом: «Анна Андреевна, право… Одно вам могу… И супруг ваш покойный тоже, так сказать, пусть в небольших, но чинах, принимал во внимание коловращение событий. Всякое может, прошу понять. Непременно все выяснится». Когда-нибудь выяснится, я в том уверен. Но ей, матушке, в ее-то годы каково жить с таким грузом на сердце?! Сын — убийца.

Кстати, господа, не кажется ли вам верхом нелепости, что меня, с моими познаниями в праве, так грубо и гадко обвинили в преступлении, которого я не совершал? Шито белыми нитками. Я на следствии и на суде указывал, что обвинение построено на песке, ибо не располагает ни единой прямой уликой. В ночь убийства я несомненно был дома, о чем и следователю, господину Кротову, и на суде говорила матушка. А господин Кротов — о, видели бы вы его! — маленький во всех отношениях человечек с преподлейшей физиономией, — он ей невозмутимо отвечал, что ее слова не могут быть приняты во внимание, поелику любая мать правдами и неправдами будет выгораживать свое чадо. Ежели он был в ту ночь дома, с улыбочкой рассуждал господин Кротов и все выстукивал пальцами по столешнице какой-то пошлый мотивчик, то отчего его не видели и не слышали слуги? И невозможно было ему втолковать, что они глухи и, кроме того, ложатся спать с наступлением сумерек, после чего у них над головой хоть из пушки пали. Он смеялся, запрокидывая сплюснутую в висках голову с поредевшими волосами. И ограблена была старушенция. Денег, правда, у вашего сыночка не обнаружили, но это говорит всего лишь о том, что он их надежно припрятал.

Страшные помыслы одолевали меня. В какое время мы живем? Отчего наши судьбы вдруг оказываются в полной власти таких людей, как господин следователь Кротов, не желающий ничего видеть или слепой от природы, словно живущий под землей зверек в черной шкуре, от названия которого произошла его фамилия? И судья, меня осудивший в Сибирь, и губернский прокурор, принявший матушку в своем кабинете и даже не предложивший ей сесть, — кому они служат? Закону? Тогда пусть возьмут четырнадцатый, если не ошибаюсь, том Свода законов и освежат в памяти, каковы должны быть основания для предъявления тягчайшего из обвинений! Дознанию предписано собрать целый воз доказательств, а суду — беспристрастно их рассмотреть. В моем же случае, кроме показаний двух случайных прохожих, якобы видевших поздним вечером, как я, крадучись, входил в дом Оленькиной тетки, ничего более нет. И на таких-то показаниях — в суд?! И на таких-то свидетельствах — приговор?! Бесчеловечно! Но что для них человек? Что для них «я», если это не их «я»? Для чего им утруждать себя, просеивая в сите правосудия были и небыли, — с тем, чтобы оставить в конце концов золотые крупицы правды?

Умоляю вас ни о снисхождении, коего убийца не заслуживает, и ни о прощении, которое общество не имеет право даровать человеку, по своему произволу отнявшему жизнь у другого. Взгляните без предубеждения на предъявленное мне обвинение — и вы вполне убедитесь в моей невиновности. Бог свидетель — я не лгу. Я Оленьке нашей любовью поклялся, что нет на мне крови. Чутким своим сердечком она все поняла и мне поверила. Неужто вы полагаете, что я способен ее обмануть? Мою любовь к ней предать? И злодейской запятнанной рукой взяв ее чистейшую обожаемую руку, повести к алтарю? О, не ошибитесь, умоляю вас. Слишком, чрезмерно будет велика цена вашей ошибки. Ведь знаете что? Я жить не смогу более, как только пойму, что надежды у меня нет.

Гаврилов Сергей Алексеевич, девятнадцати лет, студент, потомственный почетный гражданин.

2
Опять все вокруг стихло. Он завершил свою речь и замер в ожидании ответа. Что ему прорекут? Быть? Не быть? Истинно, принц датский… Рок, судари мои, действие коего не только в литературе, но и в жизни сопряжено с погружением человека в пучину страданий и бед. Но чем он так прогневил Небо, что из нашедшей неведомо откуда черной тучи сверкнула молния и обратила в прах его жизнь, его мечты, его любовь? Сильнейший против прежнего озноб потряс Гаврилова с головы до ног, и он принялся шарить свободной правой рукой, пытаясь подгрести к себе побольше сена. В его сухом настоявшемся запахе чу´дно смешались травы, солнце, высокий обрыв над Москва-рекой, шелестящие внизу, у воды, старые ивы и что-то еще, чему он никак не мог найти подходящего слова. Между двумя приступами он набрел на него и успел обрадоваться. Слово это было свобода, в которой он жил прежде и которой теперь лишен. Затем внезапно и страшно Гаврилова накрыл мрак, и с помертвевшим от ужаса сердцем он свергся в бездну, полную горького дыма. Он закричал в отчаянии — и очнулся от собственного крика.

— Ниче, ниче, — зашептала проснувшаяся Евдокия и, чуть придвинувшись, положила ему руку на лоб. — Ой, горишь ты… Тебя Сергеем звать?

— Сергеем, — едва вымолвил