- 1
- 2
- 3
- . . .
- последняя (4) »
Виктор Потанин Ради этой минуты
Конец лета, собираются в стаи южные птицы. В их криках — прощание и светлая надежда долететь до теплого моря. И с человеком так: набродившись в чужих краях, затоскует горько о доме, о маленькой земле, где возник на свет. И уж мерещится детство, мама под старым коромыслицем, разогретые сосны смолой исходят, но сильней всего всколыхнут память те далекие люди. В воскресенье только ступишь в толпу — навстречу дядя Степан с сынком Валькой. На левую ногу припадает старший, а правая с прискоком — сапог скыр да скыр по земле. И парнишка его коротенький, нос в пятнышках, смотрит на отца, смеется. Вот и ближе подошли, дыхание зашлось, — по не они. И сразу день не мил. А вечером Людку-почтальонку встретишь — опять промах: блестят глаза подведенные, юбка до ужаса коротка, а от той надвигались смирение и тишина. Все это случилось со мной, сказать сильней — придавило. Но жить надо — поехал домой. В нашей деревне простор, вокруг лес, а внизу, под яром, — Тобол. Август, холодные ночи, запах колосьев с дальних полей. Светало все еще рано, босой не выйдешь — роса. Уже возили зерно, машины вздымали на улице пыль, она кружилась, дымно садилась на щеки, отдавая теплом и хлебом. Все в деревне говорили о хлебе, и большие и дети, и спали возле комбайнов, и я стал стыдиться своих сильных рук, высокого роста, ждал — осудят безделье. Выручил сосед, дядя Степан. Он зашел рано утром, протопал в горницу, разбудил сапогами, а голос веселый, не злой: — Городской-то бока отоспал! Поди, пролежни? Нет ишо? Давай, гражданин, ко мне, не разговаривай. Кирпич поднесешь… Так я оказался в работниках. Степан поправлял дом: проконопатил стены, вымостил шифером крышу, осталось дело за печью. И тут позвали на комбайн, жена тоже в поле, сын в армии, нельзя без работника. И отложить дело — рисково. Погода обманет, осень — старая дева — дожди, холод. Печь сооружал Григорий Ловыгин, веселый, чистоплотный, с молодыми глазами. Он знал все работы: и печник, и столяр, и в машинах — свой глаз. Я его помнил с детства. С тех пор он лицом не менялся, только темнела кожа. Сам, видно, смешался с годами, на расспросы о возрасте только хмыкал — все, мол, годики мои, не куплены, хоть живу чужой век. Встретил меня у ограды, приласкал: — Наша порода! На тебе бы воду возить, аха-а! Не пробовали?! Чё так… Я посмеялся, осторожно спросил: — Как живется? — Как живется, так и живем, — говорил тихо, смотрел мимо глаз, скрывая коварство. — Скажи, зачем печь, а? Интере-ес! По какой статье ее, ну? — Для тепла, — я смешался: куда он ведет? — Обогрев. Та-ак. Грела кура яйца — ума не нажила. — Тогда не знаю. Сам скажи. — Сам не уедет, да жалко тебя: печь ложишь, а для чё?.. Григорий шагнул к поляне, присел на траву, смирно вытянул ноги. Они обуты в мягкие тапки, им так хорошо лежать в густом конотопе, и Григорию тоже легче. Голос тише, светлей: — И от костра греются, и от голландки. А тут печка — русская. Уважай прозвище! Ты на чё учился? Я смутился совсем, он ближе подвинулся, погрозил пальцем. Опахнуло мылом, свежевымытой рубахой. — На хлебушок учился. С пего руки-ноги пошли, голова. Мать стряпала, ты ел и хвалил. А матери твоей кто завел печь? Я-a! Двадцать лет стоит, не стопчешь трактором… Значит, зачем? — Обеды готовить. — Дошли — хлеба садить. Навернешь порожняком, молочком запьешь и дальше поехал… А помнишь, как обезножел? Я вспомнил, как давно-давно бегал на коньках по первому льду и влез в майну. Вода ожгла грудь, повис на локтях, а ноги ловили дно и сразу теряли. Холод лез уже к горлу, даже теперь жутко и мерзнет спина. С того дня заболел: ноги не согнуть, все жилки тянет, ноют суставы. Уж хотели положить в больницу, но пришел Григорий, какой-то тихий тогда, потайной, в белой дубленой шубе, с мороза. На ночь жарко сухими комлями истопил печь, она задышала по-банному густым паром. Но это — полдела. Он помыл руки, прищурился: — Просим в аптеку… Взял тазик, напарил незнакомой желтой травы, засадил меня на печь и растер всего. Я лежал совсем голый, покорный. Он отдышался, лицо обмахнул платком. Потом растер все тело до тугой красноты и радовался, и притворно пугался: — Ну-у, мужи-ик! Поспел, аха-а! Скоро по девкам отправим… От его слов было щекотно в горле, но не стыдно. Окутал сверху тулупом, слез на пол, сам все радовался, смеялся, бормотал небыль, выпил за меня чекушку, его развезло. Шея набухла, вышла за воротник, но он не расстегнул пуговку — любил строгость. Скоро отправил мать в горницу, долго раздевался, медленно свертывая штаны и рубаху, залег на лавку и сразу заснул, во сне улыбался. Спал тихо, без храпа, как отдыхают дети, с ровным спокойным сердцем. Утром и я был здоровый. Все это мелькнуло в голове мучительно быстро, хотелось задержать мгновенье, пожить с ним рядом, но он торопил. — Забыл про ноженьки? — Помню, помню… — А поднял кто? Печка! А хозяин наш Степан тоже больной, подбитый. В войну пуля просекла колено. Надежа, жена, с ним смучилась, а печка поддержит. Должна! Значит, подъехали: печь — лекарка, вот знай — лекарка. Он засмеялся, посмотрел в небо — искал солнце. Оно вышло из тучки, а Григорий встал на ноги. Одернул рубаху, стал спокойный, уютный, точно умылся. — Старость — не радость. — Нарочно охнул, плотно сжав губы, слушая тело и убеждаясь, что кровь подвижна и ноги упруги. В лицо сразу пришла забота, глаза блеснули сухо и с тайной силой. — Хороши речи, да не прокормят. Будет час — продолжим… Послал меня за песком и глиной. Вместе запрягли лошадь. Григорий ругал сбрую, ленивого бригадира, выходило у него смешно и беззлобно. Ему теперь нравилось распоряжаться, глаза туманились от довольства, сияли, а пальцы без нужды поправляли рубаху. Пекло по-летнему солнце. Небо стояло свободное, без туч, принося тишину и радость. В такие дни слышишь ее еще далеко, за горами, в такие дни хочется дышать вечно. — Раньше были мастера! Теперь сошли, — бормотал Григорий, наклоняя телегу. С нее просыпались песок глина в разные кучки. Лошадь отпустили домой. Повел ее на конный двор высокий парнишка без рубахи, в узких штанах из вельвета. Посреди улицы остановил лошадь, сел верхом и заржал. — В школу ходит, а сам — лошак. Дурость. Нонче и строим так: с утра — цело, к утру — пало. Зачерпнул из одной кучки ладонью, попробовал пе сок на зуб. — Где копал? — Под горой. — Надо в леске. Там побелей. Ладно. Все одно портить. Слепим, а не затопится?.. Но он шутил, притворялся, зная себе цену, прозванье. Был он большой, хитрый мастер, каких на Руси еще много. Их бы собрать вместе, послушать. Узнаешь, что
- 1
- 2
- 3
- . . .
- последняя (4) »