Литвек - электронная библиотека >> Сергей Тютюнник >> Современная проза >> Кармен и Бенкендорф >> страница 3
(московский, городской и внутренний). Мы с дедом трубки не поднимаем и успеваем выпить по стопке. Наши искривленные рты еще с хрустом крошат огурцы, когда прибегает посыльный из президентского крыла здания.

— Вам звонят-звонят, а вы не отвечаете! — выпаливает он от двери. Президент просит зайти к нему Виктора Алексеевича Соломина, начальника пресс-службы федерального управления на Северном Кавказе, — добавляет курьер официальным тоном.

— Здравствуй, жопа, Новый год! — вылетает у меня изо рта вместе с огуречной семечкой. — Ну, Руслан, гнида!..

— Ты информационной сводкой займись! — раздраженно срезает меня Соломин, косится на посыльного, окаменевшего в дверях, и начинает медленно расчесывать редкую свою седину. — Иди, голубчик, — курьеру. — Спасибо. Скажи — сейчас буду.

Только когда молодой человек уходит, дед дожевывает огурец. Как он с таким балластом во рту разговаривал? Это школа — догадываюсь я и начинаю шебуршить бумагами на столе. «Сводка!»

Дед кладет расческу в карман.

— Я даже знаю, как он начнет разговор: «Что вы себе позволяете?! Мы здесь надеялись, что вы нам помогаете установить в республике и регионе мир и спокойствие. Однако до меня дошла информация…» Дальше текст зависит от того, какую информацию вложил ему в уши Тамаев, — дед закуривает коротенькую свою сигаретку «Новость».

— Вы думаете, он еще и приврал? — искренне удивляюсь я.

— А почему бы и нет? Андрей, голубчик, им нужен тут человек управляемый — кого можно купить или запугать, чтобы скачивать в прессу только выгодную для местного руководства информацию… Марьин был хам, да. Но Марьин был независим и регулярно пил водку с Ельциным на даче. Тем не менее они его свалили. Свалят и меня. Зачем я им такой: пытались купить — я обиделся. Говорю: «Я деньги не люблю, я люблю Родину…».

— Марьин еще любил мальчиков, — брякаю, сам не зная зачем.

— Эх, господин майор! — вздыхает Соломин. — И что у вас в голове? Из всех социальных потрясений вас волнует только сексуальная революция, — и улыбается печальными глазами.

— Ваше превосходительство, — опускаю взгляд в пол, — я не верю, что он добьется у Москвы вашей отставки.

— Напрасно. Москва настолько ослабела за эти несколько лет, что заглядывает в рот каждому местному князьку.

— Помогай вам Бог! — крещу деда и прячу недопитую бутылку в шкаф.

— Жди меня, и я вернусь, — грустно шутит Соломин и его сутулая спина в темносером пиджаке исчезает в дверном проеме.

Я звоню в штаб объединенной группировки федеральных войск, чтобы узнать последние данные о нападениях на наши блок-посты, о количестве убитых и раненых… Затем в пресс-службу МЧС — насчет гуманитарной помощи беженцам… И так по кругу, во все ведомства, сгрудившиеся на этой очередной кавказской войне. За информационной сводкой (второй за сутки) журналисты хлынут после обеда, чтобы успеть передать все цифры и факты в свои конторы к вечерним выпускам новостей.

Часть сведений я им не сообщаю. Мы с дедом давно уже отработали свою методику цензуры…

Соломин возвращается через час. Щеки у него багровые. Он молчит и ходит взадвперед по кабинету, не замечая меня.

Я наливаю полстакана водки. У деда трясется рука, и он еле выпивает, чуть не уронив стакан. Водка проливается ему на подбородок. Дед достает платок и аккуратно утирается.

— Еще давай, — говорит спокойно, — и огурчик! Что-то сердце придавило. Так можно и отходняк поймать, как говорят зэки.

— Виноват, — вскакиваю и бросаюсь к шкафу. — Один секунд.

Соломин выпивает почти всю бутылку. Я лишь обозначаю компанию.

— Проводи меня, деточка, до гостиницы. Боюсь, разберет по дороге. Не дойду.

Потом вернешься сюда и еще поработаешь. Знаю — не подведешь старика.

Я надеваю свою камуфляжную куртку с серым цигейковым воротником и фуражку с двуличным орлом. Поправляю черный берет на соломинской голове и беру его под руку…

Снег поскрипывает у нас под ногами.

— Обедать будете? — спрашиваю деда.

— У меня там что-то есть в холодильнике. Не волнуйся.

До гостиницы идти недалеко. Минут десять без деда, двадцать — с ним, если пьяный.

Долго держаться не могу и осторожно закидываю удочку:

— Ну, как прошел разговор?

— Философски, — ювелирно парирует Соломин.

— Пытался вас воспитывать? — не унимаюсь я.

— Не очень настойчиво, — ускользает дед.

— Скажите правду, Виктор Алексеевич! — срываюсь окончательно. — Он будет выходить на Москву, чтоб вас отставить?

— Думаю, да. — Дед кашляет, наглотавшись чистого зимнего воздуха. Его прокуренные легкие отвыкли от атмосферы предгорья.

— А Москва его послушает? — и дергаюсь, пытаясь удержать поскользнувшегося на спуске Соломина.

— Если убрали Марьина, то меня и подавно. Я ведь, голубчик, — обломок империи. Многим мешал в свое время. Фактически — главный цензор страны, душитель свободы. Эдакий граф Бенкендорф с партбилетом.

— Ну, они все были с партбилетами. Это не порок, — неловко пытаюсь утешить старика.

— Это как повернуть…

Мы замолкаем. Возле гостиницы, как всегда, — куча вооруженного народа: омоновцы, военные, милиция… Стадо машин урчит моторами, выплескивая в зимний день горячий едкий дым.

Дед окончательно расслабляется уже в номере. Я раздеваю его, как ребенка.

Меня потешают его старомодные длинные трусы и носки на подтяжках, резинки — под коленками. Я укладываю деда в постель, не снимая носков, и вставляю в рот зажженную сигаретку «Новость». Очки кладу на тумбочку.

— Хороший ты мальчик, Андрей, — бубнит Соломин. — Мне бы сына такого. Да вот не дал Бог детей. Жену сменил, а детьми своими не обзавелся.

Я молча слушаю и жду полминуты: старик обычно засыпает с горящим окурком.

Дед отключается, и я тушу бычок. Все. «Спи, империя! Твое бодрствование все равно не остановит гуннов…»

III
Во мне бродит пьяная кровь, и я пою на ходу. В такт песни скрипит под ногами снег. В темных переулках, словно сытые коты, урчат бронетранспортеры. Уже комендантский час. На улице безлюдно. В воздухе плавают редкие снежинки, подкрашенные фиолетом ночи и желтизной фонарей.

На моей груди греется документ, дающий право ходить где угодно и когда угодно.

Я не боюсь патрулей и не смотрю по сторонам. Я слежу за своей тенью, привязанной к беспутным ногам. Тень летит по снегу, уклоняясь от света. Она сворачивает с центральной улицы в переулок и, вытянувшись на склоне, скользит вниз, к реке.

Черный женский сапожок наступает ей на «голову», увенчанную овалом от фуражки.

Навстречу мне медленно поднимается девушка в ярко-красной дутой куртке со скрещенными на груди