Литвек - электронная библиотека >> Робин Кори >> Политика и дипломатия >> Страх. История политической идеи >> страница 3
предотвращению. Убедившись в их опасности, мы как никогда дорожим такими противоядиями, как правопорядок, либеральная демократия и т. д. Политический страх должен также вызывать духовное пробуждение. Без опасности и вызываемого ею страха нам недостает не только страстной убежденности в политических ценностях — нам вообще не хватает убеждений. Мы омертвели. Лишь перед лицом страха мы пробудимся к действию и поверим, что в этом мире действительно существует что-то оправдывающее наши усилия оставаться в нем.

Для того чтобы политический страх смог нас воодушевить, объект страха должен принадлежать сфере политики и при этом, в глазах испуганных, все же находиться вне ее. Если страх должен вернуть нас к таким политическим ценностям, как правопорядок и либеральная демократия, мы должны противодействовать политической угрозе данным ценностям. В конце концов, в любом прибрежном городе, например, при угрозе наводнения может наблюдаться общественная активность, но естественное бедствие редко побуждает граждан принять определенные политические принципы и им следовать.

Однако такая политическая опасность, как война или восстание, требует, чтобы общество определило или подтвердило свои убеждения для мобилизации перед лицом угрозы во имя политических ценностей.

В отличие от природных бедствий, политическая катастрофа заставляет общество открывать политические идеалы и следовать им, что при менее угрожающих обстоятельствах могло бы просто наскучить. Так, в начале карьеры молодой Авраам Линкольн отмечал безразличие и апатичность своих соотечественников. Став благодушными и самодовольными, они перестали дорожить ценностями, некогда вдохновившими их отцов взяться за оружие во имя свободы. Люди, создавшие республику, сетовал Линкольн, «были твердыней; но то, чего никогда бы не смогли сделать захватчики, сделала бесшумная артиллерия времени — сравняла стены с землей. Их больше нет». В то же время блуждавший по стране анархический призрак правления толпы угрожал Америке Линкольна настроениями беззакония и народного самоуправства. Что могло бы помочь вернуть республике приверженность своим изначальным ценностям и разжечь дух гражданственности?

Само знание об этом насилии и осознание того, что «нечто зловещее даже сейчас — среди нас», ясное представление о том, что насилие набирает ход, принесло бы свежий взгляд на то, чего добились основатели страны, и вдохновило бы на создание новой «политической религии» — религии закона, освященной памятью о некогда пролитой крови и теперь находящейся под угрозой. Иными словами, страх политических бедствий разбудил бы поколение, чья единственная задача состояла бы в передаче унаследованного5.

Хотя многие публицисты и лидеры видят в страхе политических опасностей благоприятную возможность, в то же время они настаивают на рассмотрении этих опасностей как не политических угроз, имеющих мало общего с проблемами и противостояниями, оживляющими политические дискуссии и активность. Вновь обратимся к реакции американских комментаторов на 11 сентября. В то время как многие были готовы принять политическую подоплеку страха этого дня, они утверждали, что террористические акты, которые привели к этому, не проистекали из сферы политики. Таким образом, не враждебность к могуществу США направила три самолета угонщиков на Пентагон и Всемирный торговый центр. И не гнев за покровительство Америки Израилю либо спонсирование деспотических режимов Ближнего Востока. Как утверждают многие, террористы 11 сентября просто не были заинтересованы в политике.

Их обида, как объясняет Томас Фридман, коренилась не в политике, а психологии6. По мнению некоторых комментаторов, терроризм подпитывала тревога за современность, наступление секуляризации и других западных ценностей, которые угрожали хрупкой идентичности мусульманского мира. Эта тревога не имела прямого отношения к власти, ресурсам или политике, но зато самое непосредственное — к культурному беспокойству. Находясь во власти такой тревоги, люди готовы к тоталитарному мышлению в духе мусульманского радикализма, в котором Аллах служит заменой потерянному чувству авторитетов, а террористическая ячейка — разрушенной солидарности7. Для других наблюдателей психология терроризма была в большей степени индивидуальной, нежели культурной.

Чтобы понять, чем же руководствовался Мохаммед Атта, уроженец Египта, возглавивший атаки 11 сентября, аналитики рекомендовали изучить «сырые ингредиенты его личности». Многое в его действиях объясняют тем фактом, что Атта сидел на коленях у матери практически до начала учебы в колледже. Отец жаловался, что его жена воспитала их единственного сына, как девочку, и часто говорил юному Мохаммеду: «Пора мужать, сынок». Вплоть до своей смерти Атта сторонился женщин; в своем завещании он оставил четкие указания о том, чтобы никто не присутствовал на его похоронах. Он жил в розовом доме.8 Хотя друзья Атта утверждали, что он был разгневан из-за поддержки США репрессивного правительства Египта, войны в Заливе, мирных соглашений в Осло, подтекст подобных сообщений в прессе был ясен: Атта и его сообщники страдали от беспокойств в области маскулинности. Таким образом, 11 сентября стало поступком сексуально неполноценных юношей, пытающихся доказать, что они — мужчины9.

Таким образом, в нашем подходе к страху намечается противоречие. С одной стороны, мы находим в политическом страхе возможность для обновления и удачный момент для принятия политического лекарства, контролирующего страх; с другой — объекты страха представляются нам политически бессодержательными. Вероятно, мы не сможем разрешить это противоречие исключительно с помощью логики; хотя оно, как мы увидим, исходит из абстрактной мысли, но подкрепляется политической необходимостью. Понимание объектов страха как объектов неполитических позволит нам обращаться с ними как со злейшими врагами, с которыми нельзя договориться, — их нужно убить либо обуздать.

Кроме того, внеполитическое понимание объектов нашего страха обновит нас как общество. В страхе мы подобны публике в переполненном театре, где по ошибке закричали «пожар!». Мы едины, но не потому, что разделяем одни взгляды или ожидания, а потому, что подвергаемся одной и той же угрозе. Если бы мы рассматривали объекты нашего страха как подлинно политические, мы могли бы спорить о них, как спорим и о других политических вещах. И мы могли бы оказаться гораздо менее сплоченными, чем думали. Некоторые из нас могли бы сочувствовать обидам наших врагов, другие не считали бы их