Литвек - электронная библиотека >> Юрий Павлович Герман >> Военная проза >> Далеко на севере >> страница 2
и вспоминал синие Наташины глаза, ее смех, манеру говорить и наше чаепитие в зале ожидания далекой северной станции.

ПРЕДИСЛОВИЕ НАТАШИ ГОВОРОВОЙ

На всякий случай я все фамилии переменила, потому что, например, тот мой товарищ, которому я дала фамилию Зайченко, может обидеться, если сохранить его имя, отчество и фамилию полностью. Или Лева. Тут я просто вычерпнула фамилию вовсе. А вообще, так как часто я описываю личную жизнь или, например, наружность, то лучше пусть фамилии будут изменены. Вот Русаков. Я написала, что у него рачьи глаза, или что он напоминает кота. Сразу бы обиделся и рассердился. Или, например, военврач Роллон, он всегда обижается, если ему говорят, что он трещит как пулемет. У людей есть разные манеры, и я кое-что зафиксировала. Так уж пусть лучше останутся характерные черты всех тех, кого я полюбила за это время, чем фамилии без характерных черт. Так мне кажется.

С приветом

Н. Говорова, медсестра.

ПОСЛЕДНИЕ СТРОЧКИ ДОВОЕННОГО ДНЕВНИКА

… И Маруся рассердились. Очень странно с ее стороны, потому что она сама меня просила купить голубенький креп-сатин, а голубенького я не нашла и купила тоном потемнее — синеватенький. Подумаешь, несчастье — синеватенький, а она вдруг разобиделась.

— Конечно, я тебя слишком затруднила, конечно, ты переутомилась, конечно, тебя затолкали, но я между тем уверена, что если бы ты покупала для себя, то купила бы жоржет голубенький, ты же знаешь, что я вообще сатин не люблю, и хотела только из-за цвета, а цвет оказался другой, и если бы ты ко мне хорошо относилась, то подумала бы…

И пошла. Конечно, я виновата. Мне следует заняться воспитанием характера. В магазине было очень жарко, меня затолкали, а откладывать на воскресенье из-за Сестрорецка мне не хотелось. Идти в магазин в воскресенье — это значит не ехать в Сестрорецк. Но я должна была отказаться от Сестрорецка, если обещала Марусе выполнить ее просьбу. А для этого у меня не хватило силы воли.

Надо анализировать своп поступки и осуждать в себе то, что скверно. А я, к сожалению, мало анализирую и живу как амеба.

И вообще так не годится. Сегодня уже двадцать первое, пол-лета прошло, самый длинный день, а я еще не взялась за книги. Все завтра да завтра. И все некогда — сегодня, видите ли, Наташе надо поехать к Нине Аркадьевне примерять блузочку.

Нет, нет, такая жизнь недостойна студентки мединститута. Врач должен быть всесторонне образованным человеком, должен много читать, много думать, никогда не удовлетворяться, вечно искать, его взгляд должен смотреть вперед, пронизывать будущее, врач не должен успокаиваться на достигнутом. Только вперед — вот девиз настоящего врача.

А я мещанка, обывательница, я слишком люблю конфеты «Мишка на севере». Вряд ли из меня что-нибудь выйдет. Но я переупрямлю себя. Я заставлю себя. Последний день старой жизни — воскресенье двадцать второго числа. С понедельника — долой развлечения и да здравствует служение науке!

ВОЙНА! Воскресенье

Только теперь я поняла все. Война. Утром я одеваюсь, вошел отец, обнял меня и несколько раз поцеловал в лоб. Непривычные сентиментальности. Он уже все знал. Но не сказал мне ничего. И город не знал ничего. Я шла и видела трамваи, полные людей. Воскресенье в Ленинграде. Ленинградцы висят на трамваях, трамваи идут на вокзалы, оттуда поезда понесутся в разные стороны: в Петергоф, в Детское, в Сестрорецк, в Гатчину, в Павловск, к морю, к лесу, к далекой узенькой речке. Все в белом, в летнем, давка, смех, веселая ругань, вот и я повисла на шестерке, и так мне хорошо, так легко, так весело… А пана в это время уже все знал, все. И может быть, мама тоже знала…

Война! В четыре пятнадцать я приехала обратно, и все было другим, чем тогда, когда я уезжала. Вдруг сделался вечер, какие-то бумажки мчались по площади, поднялась пыль. Сердце у меня билось, билось. Но я еще толком ничего не понимала. Я почему-то плакала, как девочка, шла и плакала и никак не могла остановиться, и одно только слово стояло в моих ушах: невозвратимо, невозвратимо! Что невозвратимо? А какие-то женщины уже покупали у ларьков спички, массу спичек, полные авоськи спичек, и переругивались, я слышала их злые голова, брань, и какой-то дядька, уже пьяненький, распевал, шатаясь, сиплую и невнятную песню. «Невозвратимо, невозвратимо», — думала я.

А дома пусто, отца нет, ящики его письменного стола открыты, на ковре рассыпан табак, и Глаша рыдает в кухне, как по покойнику. Война, Хлопает окно в папином кабинете. Война.

— Где папа? — спрашиваю я у Глаши.

— Уехали, уехали, — рыдает Глаша, — уехали, уехали Александр Иванович, не видать нам ясного сокола, не кидать нам светика нашего-о-о-о…

Мне вдруг делается немного смешно: это мой-то толстый пана — ясный сокол?

Я звоню по телефонам. Никого нигде нет. Воскресенье. Война. Все перемешалось, перепуталось. Пока я звоню, приходит Боря Вайнштейн. У него какой-то почти военный вид. Ремни, новая сумка, бинокль. Зачем бинокль?

— Чтобы видеть воздушный бой, — говорит Боря.

Потом он говорит примерно такие фразы: «Скорее бы на фронт. Руки чешутся хорошенько надавать этим мерзавцам. Война закончится через месяц полным разгромом воинствующего фашизма. Осенью мы войдем в Берлин».

Мне приятно слышать спокойный и уверенный голос.

— Хочешь кушать? — спрашиваю я.

Боря ест борщ и говорит. Говорит много, и все у него получается хорошо. Он точно знает, какая армия у Гитлера, как там начнется разброд, когда у них кончится нефть, как им будет плохо с алюминием и даже называет какой-то там молибден…

И когда листва начнет золотиться, мы войдем в Берлин, — заключает он и приступает к биточкам. Сморкается. Боря чавкает в сумерках. Темнее не будет, сейчас белые ночи.

Скрипнула дверь, пришел Шура Зайченко. Милый, толстый Шура, какой он грустный и подавленный. Милый Шура, который никогда в своей жизни не спрыгнул на ходу с трамвая, который не умеет плавать, не курит, а пуще самой смерти боится американских гор.

— Хорошенькие новости, — говорит Шура, входя. — Как вам это нравится, коллеги?

— Эта война не потерпит трусов, — чавкает Борис. — Право на жизнь после войны обретут только герои.

— А если я не герой? — спрашивает Зайченко. — Если я по природе своей не герой?

— Твое дело.

— Что значит — твое, когда я даже в театре не выношу выстрелов.

Боря кончил есть и ковыряет в зубах.

— Это скучно, — говорит он, — я не любитель таких разговоров.

Пришла мама. Оказывается, дядя Женя уже уехал на войну, а мама его провожала.

Вечером мы ложимся с мамой в одну постель.