потрясением, Кейко вздохнула и отступила, пропуская его.
— Я не надеялась тебя дождаться… — сказала она.
Небольшая квартира была увешана картинами — акварели, масло. Цветущая вишня, деревья умэ. Унылые прерии, колючая проволока. Без сомнения, рисовала она. Тот же стиль, что и в юности, только работы куда более зрелые. — Чай со льдом? — Спасибо, не откажусь, — кивнул Генри. Не верилось, что они говорят так запросто, будто продолжают разговор, прерванный сорок лет назад, будто и не было целой жизни. Кейко исчезла на кухне. Генри словно магнитом потянуло к фотографиям на камине. Кейко с мужем, ее семья; ее отец в форме 442-го полка. Он и его товарищи-японцы стояли в снегу, улыбаясь и держа захваченный немецкий флаг с надписью «Вперед!». Рядом с этим снимком крохотная серебряная рамка. Генри взял ее в руки, отер со стекла тонкий слой пыли. На черно-белом наброске — он и Кейко в лагере Минидока. Генри безмятежно улыбался, Кейко высовывала язык. Минидока давно исчезла, канула в прошлое. А рисунок Кейко хранила до сих пор. Взгляд Генри привлек старенький проигрыватель у окна. Рядом — небольшая коллекция сиэтлского джаза: виниловые пластинки Палмера Джонсона, Ванды Браун, Леона Воуна. Генри осторожно достал пластинку, что принес с собой, и бережно опустил на вертушку. Повернул ручку и, когда пластинка медленно завертелась, поставил на внешнюю дорожку иглу. В сердце у него зазвучала музыка — пластинка Шелдона. Вся как есть, знакомая до последнего щелчка и царапинки. Старая пластинка звучала глухо, но и этого было достаточно. Генри обернулся — рядом стояла Кейко. Немолодая уже женщина — мать, вдова, художница — протягивала ему стакан чая со льдом. Генри ощутил вкус имбиря и меда. Они стояли, улыбаясь друг другу, — как много лет назад по разные стороны ограды. — Оай дэки тэ… — начала Кейко. — Урэси дэс, — тихо сказал Генри.
Небольшая квартира была увешана картинами — акварели, масло. Цветущая вишня, деревья умэ. Унылые прерии, колючая проволока. Без сомнения, рисовала она. Тот же стиль, что и в юности, только работы куда более зрелые. — Чай со льдом? — Спасибо, не откажусь, — кивнул Генри. Не верилось, что они говорят так запросто, будто продолжают разговор, прерванный сорок лет назад, будто и не было целой жизни. Кейко исчезла на кухне. Генри словно магнитом потянуло к фотографиям на камине. Кейко с мужем, ее семья; ее отец в форме 442-го полка. Он и его товарищи-японцы стояли в снегу, улыбаясь и держа захваченный немецкий флаг с надписью «Вперед!». Рядом с этим снимком крохотная серебряная рамка. Генри взял ее в руки, отер со стекла тонкий слой пыли. На черно-белом наброске — он и Кейко в лагере Минидока. Генри безмятежно улыбался, Кейко высовывала язык. Минидока давно исчезла, канула в прошлое. А рисунок Кейко хранила до сих пор. Взгляд Генри привлек старенький проигрыватель у окна. Рядом — небольшая коллекция сиэтлского джаза: виниловые пластинки Палмера Джонсона, Ванды Браун, Леона Воуна. Генри осторожно достал пластинку, что принес с собой, и бережно опустил на вертушку. Повернул ручку и, когда пластинка медленно завертелась, поставил на внешнюю дорожку иглу. В сердце у него зазвучала музыка — пластинка Шелдона. Вся как есть, знакомая до последнего щелчка и царапинки. Старая пластинка звучала глухо, но и этого было достаточно. Генри обернулся — рядом стояла Кейко. Немолодая уже женщина — мать, вдова, художница — протягивала ему стакан чая со льдом. Генри ощутил вкус имбиря и меда. Они стояли, улыбаясь друг другу, — как много лет назад по разные стороны ограды. — Оай дэки тэ… — начала Кейко. — Урэси дэс, — тихо сказал Генри.