Литвек - электронная библиотека >> Анатолий Васильевич Луначарский >> Русская классическая проза >> Идеи в масках >> страница 3
упадет в яму. Но вот знающий кричит ему: «Стой, яма у ног у твоих!» Тогда человек, если он тверд как раджа Пурушри, свернет немного и все — же пойдет к своей цели, хотя и другим путем. Иной, быть — может, вернется вспять, если ты не крикнешь ему: «Яма не велика, есть исход!» Иной, слабый духом, вздрогнет от твоих слов и в страхе перед невольным падением низвергнется в пропасть сам… Такого бы надо нежно взять за руку и вывести его на дорогу, миновав все опасности. В твои таблицы ты не включил себя, познающего, а познание неизбежного будущего своего и людей окружающих само есть новая сила, опираясь на которую, можно победить мнимую неизбежность, ибо, выясняя ее, ты брал лишь окружающее, но не свое познание.

Чарудатта был пристыжен, но цикада, начавшая стрекотать в его сердце после трагедии любви, им вызванной, стала петь теперь как птичка.

— Итак, человек свободен? — вырвалось у него.

— В чем свобода человека? — ласково ответил Ганеза. — Не в возможности ли исполнять желания сердца? Где другая свобода, как понять и определить ее? Но этого мало, — само желание сердца должно быть постигнуто как благо, ибо бывают неразумные желания, которые по достижении оказываются злом. Малыя желания пересекают дорогу большому и увлекают людей в сторону, — это не свобода еще, малые холмы вблизи заслоняют большие горы вдали; так бывает у иных людей и с желаниями сердца, — это еще не свобода, но понять все желания и установить главенство главного, важность важного, незначительность малого, все привести в созвучие и желания, искажающие общий строй сердечной музыки, суметь подавить познанием, — вот что значит через познание добиться свободы. Познать же неизбежный ход вещей и, познав, изменить его в сторону желаний — значит свободно творить. Не прав ли я, Чарудатта?

— Но ведь можно составить такие таблицы, — сказал Чарудатта, — где и познание познающего заняло бы свое место. Тогда все будущее, как оно будет, выйдя уже из рук человека, было бы нам открыто?

— Да! И тогда уж нельзя было бы ни надеяться, ни познавать, да и бороться стало бы много скучнее, как скучно актеру в сотый раз играть давно известную роль.

— Но ты-то, ты-то, Ганеза, знаешь все будущее? Не равнодушен ли ты ко всему чрез чрезмерное познание?

— Человеку — прекрасное человеческое. Что же касается твоего вопроса, то это тайна.

Сказав это, Ганеза улыбнулся и… расплылся. Одно горячее солнце на месте его лица сверкало в проснувшиеся глаза брахмана.

И после раздумья сказал мудрый Чарудатта:

— Стыдно человеку, которому приснился такой сон, сидеть в пещере и не идти к людям для завоевания человечески — прекрасного на земле.

Он встал и пошел, прямой и величавый, этот пушистобородый Чарудатта, а в сердце его звонко пела птичка радости.

Скрипач

В первый раз я увидал его на Soirée musicale y королевы неаполитанской. Я был приглашен туда с особым вниманием. Я редко играл так, как тогда. Я играл хватающую за сердце жалобу прекрасной души, рвущейся к небу от запятнанной кровью земли. Я тогда ничего не видел кругом, но я видел его, это проклятие Франции и мира, этот бич Божий, этого гениального губителя, исчадие самого ада. Он сидел в кресле, одетый в синий мундир и белый жилет, его толстые ноги в лосиных панталонах, чулках и башмаках были заложены одна на другую, руки скрещены на груди, подбородок опущенной головы упирался в грудь… На мертвенно — бледном лице ко лбу резко спускалась прядь темных волос… Изредка он поднимал на меня глаза, полные мрачного огня.

Когда мой дорогой инструмент зарыдал где — то высоко — высоко, среди лучистых звезд и волн эфира, зарыдал дрожащим плачем надорванного изболевшегося сердца, — он закрыл вдруг глаза рукою… Я кончил… Шепот одобрения, комплименты. Император встал и, не говоря ни слова, ушел в другую комнату…

Прошло два дня… Я давал урок молодому барону Тибо де — Буассон, когда мне доложили о прибытии Флигель — адъютанта императора. Меня требовали немедленно в большой Трианон вместе с моею скрипкой. Я был страшно взволнован. Итак, это чудовище, это страшное сердце почуяло всесмиряющую силу музыки?.. Голос мировой души уже затронул льды этого скованного морозом духа? Отец Орфей! Св. Цецилия! Помогите скромному служителю гармонии проникнуть во мрак души, где царствует сатана. Я всегда верил в музыку, никогда не была она для меня забавой, но утешительницей слабых и учительницей гордых.

Я вошел с бьющимся сердцем в комнату, где находился император. Он сидел у открытого окна, из которого была видна длинная аллее буль-де-нежа, а вдали нимфа фонтана. Был тихий ранний вечер. Он был одет в тот же костюм; тот же мраморный лоб с прядью опущенных наискось волос, те же мрачные, словно недоверчивые глаза, а на губах выражение желчной раздражительности, руки нетерпеливо звенели брелоками часов.

— Здравствуйте, — сказал он своим сухим и как — будто досадливым голосом.

Я молча отвесил глубокий поклон.

— Я прошу вас играть.

И он отвернулся к саду. Рука, игравшая брелоками, остановилась. Я вынул скрипку и тихо стал настраивать ее. Император нетерпеливо оглянулся на меня сердито — вопросительными глазами. Я еще раз поклонился и провел смычком по струнам. Он сейчас же отвернулся к окну.

Боже мой… как я играл! Это была прелюдия к нашему разговору, потому что я решил поговорить с ним… Да я решил. Да поможет мне Бог! И прежде нужно очаровать лютого зверя, размягчить, расслабить, изнежить его… Самое розовое, самое сладостное и нежное давал я ему, самое грустное, полное чистых, как роса, слез… Лучи заката, бесконечно более печального и святого, чем тот, который он созерцал, песнь заходящего солнца, прозрачную, широкую, задумчивую… Она ширилась и переходила в горячий религиозный экстаз, умиленный и восторженный… и, оборвавшись на середине, она глухо зарыдала, моя скрипка зарыдала, трепеща и содрогаясь, как горько обиженное дитя на груди матери — природы… как жених на гробу умершей невесты… Я опустил скрипку. Он смотрел в сад, залитый оранжевым странным светом. После минутной паузы я начал со страшно бьющимся сердцем:

— Государь, музыка — душа жизни, мира… Государь, вы видите, вы чувствуете, вы слышите, как печальна жизнь, как преходяща! Государь, мы все скоропреходящие цветы, государь!.. О! Надо любить друг — друга, сливаться друг с другом, как звуки сливаются… Ведь над нами смерть, государь. Любовь, мир, жалость — это красота, грустная красота, которою позолочена хрупкая жизнь наша, но зачем вносить сюда вражду, кровь?.. О, славолюбие!.. О, государь, нельзя не жалеть людей, ведь у них сердца, которые так способны страдать. Горе тому, горе, кто