Литвек - электронная библиотека >> Глеб Яковлевич Горбовский >> Советская проза >> Феномен >> страница 2
повседневности.) На книжных прилавках Мшинска литература этого жанра, как всегда, пользовалась повышенным спросом.

А если серьезно, то причину потаповской дерзости (или срыва) двумя словами не объяснишь. Вызрело не вдруг, ко но принципу отложения солей, незаметно возбуждая в трудящемся духе боль, а затем вез отчетливей раня, покуда не взвоешь. И нужно было или умереть от этой боли, или решиться на операцию. А тут перемены в стране. Нет! В Потапова новые времена ворвались не разудалым ветерком, а напряженной задумчивостью, растерянностью, печалью и страхом, словно, посмотрев в волшебное зеркало, увидел он себя… изнутри, а не снаружи. И не только себя. Посмотрел и ужаснулся: хватит ли его на такую перетряску? Не убита ли в нем радость новизны, не отравлена ли чадом прежней инерции? Самому Потапову давно было ясно, что жить по бухгалтерским, отчетным законам тошно, а для общества — опасно. Но говорить об этом с трибун было не принято. Потапов бурчал себе под нос нудные фразы типа «всё надоело», «уйду в монахи», озадачивая ими Озоруева и настораживая Марию. Бороться с «валовой тоской» не было сил, уродство выпускаемой продукции постепенно, исподволь уродовало психику рабочего, мастера, директора, все вместе как бы привыкали к кривому зеркалу.

Давным-давно, в сказочном детстве, когда Потапову было три года, пронеслась над землей последняя мировая война, затеянная фашистами, напитавшая мозг мальчишки не столько фактами (память дремала еще, невоспитанная), сколько дыханием смерти, запахом пожарищ, нервозностью поведения людей (в отличие от поведения на войне собак, птиц, коров), не столько грохотом разрывов, шепотом проклятий (к звукам привыкаешь, к тишине — никогда), сколько ядом насилия, который испаряла в те страшные годы Земля. Потапов ощутил (не узнал!), что такое жизнь без любви, жизнь настороже и в то же время — жизнь без правил, под знаком беззакония.

После войны жилось жадно. В Потапове ошалелость от войны сказывалась еще долгие годы; в поведении, а значит, и в характере гнездилась настороженность, соседствующая с анархическими порывами. Родителей Потапов лишился рано, смерть их, как личное горе, пережил в более зрелом возрасте, когда прекратил жить взахлеб, бездумно, — с приходом осознанных, близких смертей: умерла теща, женщина молчаливая, терпеливая, как бы затаившаяся в уголке своей судьбы, безропотно сносившая непогоды и удары, умерла, страшно крича от боли, жутко вращая глазами. Когда она затихла, Потапов затрепетал, прислушиваясь к тайне, и ничего не услышал, ничего не понял. Затем на фабрике умер главный инженер, человек шумный, постоянно и ослепительно улыбающийся. Из породы жизнерадостных. Улыбка не покинула его лица даже после кончины. Еще недавно Потапов ходил к этому человеку в гости, выбирался с ним на футбол и вдруг, не менее суетливо, чем на званом ужине, захлопотал, опуская главного на полотенце в могилу. Далее были другие, менее внезапные смерти, они лишь дошлифовывали потаповскую сердечную колючесть, все настойчивее призывая его если и не к спокойствию, то к задумчивости. И Потапов заозирался. А затем, как говорится, ударил в рельсу.

Последние год-два Потапов руководил предприятием по инерции. Хотел и не мог расстаться с креслом. Нужно было решиться на скандал, на разрыв с партийным руководством города, с которым и прежде у Потапова-директора возникали трения (так, однажды, на свой страх и риск, Потапов пошил внепоточную, в ущерб плану, партию экспериментальной обуви — мужские зимние сапоги на импортной каучуковой подошве, которые, минуя складирование, запустил в продажу через фирменный обувной магазин и которые наделали в городе паники, с прилавка были взяты с бою и поначалу даже были приняты за каптовар).

Для себя Потапов твердо уяснил, что, «пребывая в должности», никакой пользы государству, обществу не приносит, кроме так называемого полезного вранья себе и людям. Получая зарплату, самоотверженно не отодвигает конверт, кладет его машинальным (отработанным) жестом в карман. А ведь сам не любит фабрики, в пользу ее не верит, запаха ее кислого, кожевенного не выносит, над продукцией похихикивает. Натыкаясь в витринах других городов на толстокожих уродцев мшинского производства, хоть и краснеет мысленно, однако же заставляет себя с напускным безразличием сплевывать под ноги, как при встрече с опустившимся родственником.

И ведь не скажешь, что Потапов не знал жизни, что скользил он по ее поверхности рикошетом и потому столь яростно разочаровался в ней с годами, по сошествии сумерек душевных. Нет, не ударил бы он никогда в рельсу, не звучи в его сердце пахнущая дымком бескрайних пожарищ музыка детства. Недаром явился Потапов на свет в предгрозовую погоду. Скорлупу его колыбельного мирка пронизали военные молнии: родительский дом на псковской сельщине сгорел на второй неделе войны. Отец его, простреленный в атаке немецкой светящейся пулей навылет, погрузился в болотную хлябь и густо порос душистой дурман-травой. Мать состарилась в тридцать лет и красоту жизни в дальнейшем воспринимала плохо, отдав свет своего иссыхающего в тоске сердца единственному отростку — сыну Ване. Она умерла, а точнее, иссякла, прекратилась, когда Потапову было одиннадцать лет. Двумя годами ранее она заболела скоротечным алкоголизмом и всеми остатками воли ежедневно пыталась разубедить в этом не по годам внимательного сына, пряча бутылку со спиртным в продувных, источенных крысами закоулках барака, в котором Потапов с матерью проживал тогда в поселке торфяников.

Перед смертью мать напомнила Потапову, что изначальное слово «мама» произнес он в фашистской неволе, на пропитанных человеческой солью (кровь, слезы, пот) нарах концлагеря, куда их определили немцы за то, что Потаповы были красные. И красные были они не потому, что отец Потапова вступил до войны в партию, а мать — в комсомол, красные были они потому, что носили в глазах дерзость государства. Эта дерзость излучала красный цвет. И — красный дух.

В момент прихода неумолимой смерти мать Потапова неожиданно помолодела. С нее как-то милостиво, бесшумно сошли вчерашние синюшность и припухлость. Перегоревшие глаза нерешительно, как-то неполностью закрылись, и озабоченному, но отнюдь не испугавшемуся Потапову еще долго казалось, что мать подсматривает за его поведением в жизни.

Потапова определили в детдом. Там он и учился жить. Своего у Потапова, в смысле имущества, ничего не осталось, кроме небогатых воспоминаний. В тумбочке на двоих, предназначенной для учебников и мелких вещей, хранился у Потапова медный детонатор от гранаты РГД (принадлежавший государству), выковыренный из твердой