Литвек - электронная библиотека >> Глеб Яковлевич Горбовский >> Советская проза >> Плач за окном >> страница 16
еще штрих, или жест, вызволяющий «Остров» из небытия: нанося издательству вышеописанный визит, Парамон Шмоткин забыл подтвердить волеизъявление Галактиона документально, то есть никакого бумажного заявления не оставил. А без бумажки, говорит современная пословица, ты букашка… И я почему-то уверен: «Остров» увидит свет. Рано или поздно. Лучше, если раньше. До моего выхода на пенсию.

Поезд с моими домашними прибывал на Московский в восемь вечера. Со службы решил я двинуть прямиком на вокзал: пока доберусь пешкодралом, пока в котлетную ка Лиговке зайду перекусить, то да се, времечко и пройдет, минует. Забавная эта штука — времечко. Дорогое слишком удовольствие, не дешевле жизни, а мы порой не знаем, куда его деть, спровадить, как от него избавиться, лишь бы дождаться встречи, события, даты, чьей-то улыбки, а что она, эта улыбка, в сравнении хотя бы с теми двумя часами жизни, что отделяли меня от окончания службы до прибытия феодосийского поезда? Так, эфемерность, жест, куда более абстрактный, нежели передвижение по циферблатному полю минутной стрелки, хотя, на мой взгляд, измерять время правильнее всего песочными часами: наглядно, конкретно и много страшнее. А коли страшно — значит, и относишься к нему с большим уважением.

По дороге решил позвонить домой: исчезла ли Густа? Хотя подсознательно был уверен: не убралась. Диск вращал «с замиранием сердца». Нервозность, проникшая в организм с появлением в моей жизни Августы, сейчас сконцентрировалась на кончике пальца, который три раза срывался с аппаратного диска. Так и есть… Ее занудный голосок! Даже разговаривать не стал, повесил трубку, пошел дальше, по направлению к краху. Не просто к семейному скандалу, но к чему-то непоправимому и столь же неотвратимому, как, скажем, извержение вулкана: попробуй заткни его или сделай вид, что ничего не происходит.

Не-ет, старичок, подтрунивал я над собой, продвигаясь по Литовскому проспекту, натыкаясь на раскрашенных девиц, продираясь сквозь их воинственные взоры, как сквозь заросли дикорастущего шиповника, не-ет, приятель, ты уже никогда не станешь поднимать с пустырей погрузившихся в искусственный сон девочек, потому что это «есть их естественное состояние жизни» и всякий вторгшийся в чужую печаль незамедлительно приобретает печаль собственную! Сообщающиеся сосуды — как сказал бы фрезеровщик Парамон Шмоткин.

Впереди меня, обвешанная котомками, корзинками и прочей поклажей, продвигалась в направлении вокзала удивительно ветхая старушка, жалкая не оттого, что старая, но оттого, что перла на себе огромное количество вещей, — этим и выделялась. Наконец одна из сумок соскочила с ее тощей спины, и я, не раздумывая, кинулся пособлять старушке. И тут же вспомнил, что старушка сия есть женщина, бывшая девчонка, и что помогать этому племени отныне не в моих правилах. Вспомнил и… захохотал. Чем несказанно озадачил бабулю.

Феодосийский, как и положено, пришел с опозданием на сорок минут. У привокзальной торговки, которая продавала цветы буквально из-под полы, прижимая садовые ромашки под плащом так близко к телу, что они, похоже, пропахли ее потом, приобрел я за полтинник жиденький букетец. С этим «знаком внимания» и при своих рыжих баках, обрызганных первой сединой, смахивал я на задрипанного сутенера дореволюционной формации, но никто на меня почему-то не оборачивался, презрительно в мою сторону не сплевывал, и на этом, как говорится, спасибо.

Поезд наплывал неотвратимо, как старость. За окном нужного мне вагона увидел я родные лица. Пока что было неясно, загорели эти лица или еще больше побледнели: грязь на стеклах делала всех, без исключения, пассажиров несчастными заморышами. Они меня увидели и дружно, как птицы в неволе, забарабанили клювами пальцев по нечистым стеклам. У меня навернулись на глаза слезы раскаяния. Не умиления же?

Обе дорогие мне женщины, Ольга и Дарья, отмеченные югом и потому немного чужие, постройневшие, «поджаристые», улыбались мне на перроне — жена настороженно, дочка — открыто, но и более безразлично, нежели жена.

— Привет тебе от одного волосатика, — озадачил я Дарью, после чего она еще долго приставала ко мне с наводящими вопросами: «Это такой с прыщом между глаз?» Или: «Это у которого подбородок резинкой вперед нажеван?»

Чем ближе к дому, тем поганей становилось у меня в желудке, да и с ногами делалось что-то мерзкое, вроде разжижения костей. Густа наверняка им не понравится. Не примут они ее в свой круг. Не те времена, а главное, не те нравы.

И вдруг я вспомнил, что уйти из нашей квартиры без ключа невозможно. При всем желании. Без ключа не захлопнется дверь. Не могла же Августа бросить квартиру незапертой? «Могла, — пришел я к незамедлительному выводу. — Могла уйти, а могла и остаться. Еще могла привести кого-нибудь в дом, чтобы не скучно было „балдеть“, или как там они выражаются… А могла и с балкона сигануть. И еще очень многое могла совершить, потому что дозволено, потому что „они молодые“, им — везде у нас дорога.

А вот ты, старый болван, не можешь уже ничего! Даже успокоиться. Чтобы уверенным движением руки вставить ключ-пилу в скважину».

Из лифта я сумел выбраться первым, первым же успел подскочить к дверям квартиры. В замочной скважине что-то белело. Записка?! Нет… ромашка всего лишь. Белая с желтым ромашка. Воткнутая стебельком в отверстие.

«Неужели ушла?!»

Хорошо, что я опередил своих и в запасе у меня была пара секунд. На размышление. За которые успел сориентироваться, выдернуть ромашку из дверей и запихать ее к себе в рот. Вставив ключ, закопошился и тут же смекнул, что дверь не заперта. Только притворена. Замочные штырьки стояли на предохранителях.

— С приездом! — повернулся я к своим.

На площадке выше этажом кто-то садился в лифт. Двери с лязгом сошлись. Кабина стала опускаться.

Увешанный вещами, как новогодняя елка игрушками, поджидал я своих женщин у распахнутых дверей квартиры. Наверняка именно о таких, как я, типах прежние беллетристы писали: «На губах его блуждала… идиотская улыбка».