- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- . . .
- последняя (155) »
— Земли пустуют, сорные. Холопы в бегах. Лихие года на Русь послал Всевышний, — посокрушался Дмитрий.
— Дай срок, братец, накинем на мужика узду крепкую, как коня норовистого обротаем.
— Спошли тебе Господь здоровья, государь…
Проводив брата, Василий отправился в Крестовую палату. Молился перед сном долго и усердно, до боли в коленях. В опочивальню шел неслышно, будто крался. Мягкие, зеленого сафьяна сапоги скрадывали шаги. Караульные стрельцы в длиннополых кафтанах, с саблями при виде царя крепче сжимали бердыши, замирали.
К полуночи начался дождь. Москва в темени. Попрятались сторожа, город будто вымер. Косые струи секли в оконца дворца. Ветер шумел, гулял по кремлевским звонницам, раскачивал тяжелые колокола. Небо затянули сплошные тучи. Неуютно на Москве, сыро и слякотно.
А в царской опочивальне умиротворяющий полумрак, пахнет деревянным маслом.
Тлеет лампада перед образами, недвижим язычок огонька.
За парчовым занавесом царская кровать — негоже святым образам зрить, как государь Василий Иванович Шуйский теплит свою плоть с разлюбезной сердцу дворцовой девкой Авдотьей.
На широком мягком ложе вольготно разбросалась, сладко спит Авдотья. А Василий глазами в потолок уставился, думает: сбылось-таки, о чем из рода в род мыслили Шуйские — на царский трон сесть. А давно ли под страшным глазом Ивана Васильевича Грозного на карачках ползал, царские сапоги бородой обметал?
Так и к царю Борису Годунову подлез, угождал, по его указу в Углич ездил, случайную смерть малолетнего царевича Дмитрия принародно подтвердил.
А ведь как он, Василий Шуйский, Годуновых ненавидел! Весь род их…
И когда бояре против Бориса заговор учинили, Шуйский первым назвал беглого монаха Григория Отрепьева царевичем Лжедмитрием и в том клятву давал.
Когда же самозванец сел на царство и с ляхами да литвой беспутством занялся, тут люд московский и всколготился. А у Шуйского мысль закралась: подбить бояр и князей на самозванца да самому на царство сесть.
В Москве недовольство началось. Тем бояре и он, Шуйский, воспользовались, народ на Лжедмитрия подняли, убили Гришку Отрепьева, сожгли, и Василий сызнова клятву давал, что не царевич то был, а вор и расстрига.
Тяжкий грех — клятвопреступление, ин Шуйский тому оправдание сыскал: время лихое, и как голову свою сберечь, ежли не будешь змеем лицемерным пресмыкаться, хитростью жить? Сказывают, хитрость не без ума. Оно, по всему, так и есть.
Подложив под голову вторую подушку, снова предался размышлениям… Воеводу Мнишека с дочкой его, женой самозванца, и иными панами он, Шуйский, велел в Ярославль увезти. Подале от Москвы, от всяких волнений. И отобрали у них все, что Отрепьев им надарил…
Намедни Юрий Мнишек письмо слезное прислал, его, Василия, царем величает, просит отпустить в Сандомир.
Шуйский, открыв широкий губастый рот, зевнул шумно, подумал:
«Отпущать, однако, воеводу с Мариной в Речь Посполитую покуда нет надобности, цукай король Сигизмунд слово даст, что в дела российские встревать не намерен. А то вона как послы королевские на думе перед боярами да им, царем Василием, гоношились: мы-де вашего Димитрия не искали, он от вас к нам, в Речь Посполитую прибег. И когда стрельцы и казаки в его войско вместе с воеводами переметнулись, не вы ли, бояре, его сами царем признали?..»
Пробудилась Авдотья, обвила шею, жмется мягкой грудью, горячая, сдобная. Шепчет слова грешные.
— Ох, Овдотья, во искушение вводишь. А в Святом Писании как сказано? Не прелюбодействуй! Да как воздержаться, коли жжешь ты меня огнем опалимым, кровь мою бодришь, хмелем наливаешь.
— Не хлад лед ты, государь, когда-никогда и ты, разлюбезный мой, естества мужские обретаешь.
— Ать и верно, Овдотьюшка, канули в леты годы молодецкие, бывало, ляжешь с девкой, откель сила берется, а нынче, ох-хо, — вздохнул Шуйский. — Знать, от Бога все. А может, от диавола?
— Окстись, государь мой! — испуганно ойкнула Авдотья.
Шуйский посмотрел на заморского стекла оконце. Небо засерело, и тусклый свет пробивался в опочивальню.
— Овдотьюшка, пора честь знать, день зачинается, не доведи Бог, узрит кто. Ведь я ноне не боярин, госуда-арь!
Авдотья подхватилась, натянула сарафан, шмыгнула из опочивальни, а Василий, подумав о том, что вот уже к шестому десятку его жизнь добирается, а все не женат. Спросил сам себя, может, пора и семью заводить? Негоже государю с девками-холопками ночи коротать.
Но тут же отмахнулся: еще погодить маленько можно.
И хмыкнул, умащиваясь снова на мягкой, гагачьего пуха, перине. Долго лежал, посапывая. Незаметно уснул. Приснилось Шуйскому, будто стоит он перед самим Господом. Гневен Бог, и голос у него громовой, пожалуй, позычней, чем у патриарха Гермогена.
«В геенне огненной сгоришь ты, Василий, и нет тебе прощения!»
В страхе Шуйский, а Бог свое:
«Не ты ли клятвенно покрыл тяжкий грех Бориски Годунова и тем взял на себя кровь царевича Димитрия, пролитую в Углич-городе? Сколь раз ты клятву ту рушил? Молчишь? А мне, Господу, все ведомо, никому не скрыть свои помыслы. Ты же, Васька Шуйский, давая клятвы и отрекаясь от них, душой кривил и имя мое поминал всуе…»
Пробудился Василий в холодном поту, мелко закрестился, прошептал:
— Господи, прости раба своего грешного. Приснится такое… Чать, перед сном про то думать не надобно…
А патриарха Гермогена положение Шуйского тревожило, шатко сидит он на троне. Да и бояре не все им довольны. Душой чуял Гермоген — не видно конца смуты. Слухом о спасшемся царе Дмитрии земля российская полнится. Вздохнул: — Не добром все кончится, не добром. Вошел чернец. — Владыка, митрополит Филарет к тебе. Вступив в покои, Филарет поклонился: — Благослови, владыка. И поцеловал сухую, морщинистую руку патриарха. Гермоген указал на креслице напротив себя, заговорил тихо: — Кровавая тень угличского царевича Дмитрия витает, чернь будоражит. Доколь тому быть? Филарет слушал, но пока не понимал, к чему патриарх клонит. А Гермоген свое ведет: — Надобно люд убедить, что прибрал Господь царевича еще в малолетстве. Яз велю те, митрополит, совершить обряд перезахоронения царевича. — Как велишь, владыка. — Филарет поднялся. — Коли тем смуту уймешь.
В воскресный день на паперти Архангельского собора юродивый Елистрат, гремя цепями, кричал в народ: — Жив, жив царь Дмитрий! Жив заступник наш! Стекался народ, окружал паперть. — Святой человек сказывает, знать, правда! — Говори, Листратушка, изрекай, блаженный! — Вижу светлый лик его! Молитесь, православный явится, изгонит
А патриарха Гермогена положение Шуйского тревожило, шатко сидит он на троне. Да и бояре не все им довольны. Душой чуял Гермоген — не видно конца смуты. Слухом о спасшемся царе Дмитрии земля российская полнится. Вздохнул: — Не добром все кончится, не добром. Вошел чернец. — Владыка, митрополит Филарет к тебе. Вступив в покои, Филарет поклонился: — Благослови, владыка. И поцеловал сухую, морщинистую руку патриарха. Гермоген указал на креслице напротив себя, заговорил тихо: — Кровавая тень угличского царевича Дмитрия витает, чернь будоражит. Доколь тому быть? Филарет слушал, но пока не понимал, к чему патриарх клонит. А Гермоген свое ведет: — Надобно люд убедить, что прибрал Господь царевича еще в малолетстве. Яз велю те, митрополит, совершить обряд перезахоронения царевича. — Как велишь, владыка. — Филарет поднялся. — Коли тем смуту уймешь.
В воскресный день на паперти Архангельского собора юродивый Елистрат, гремя цепями, кричал в народ: — Жив, жив царь Дмитрий! Жив заступник наш! Стекался народ, окружал паперть. — Святой человек сказывает, знать, правда! — Говори, Листратушка, изрекай, блаженный! — Вижу светлый лик его! Молитесь, православный явится, изгонит
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- . . .
- последняя (155) »