Литвек - электронная библиотека >> Станислав Золотцев >> Современная проза >> Столешница столетий >> страница 2
крепостную бойницу я смотрел на широкую ленту реки, по которой шли и летели пароходы и крылатые катеры, смотрел на новые здания своего города, — кружилась голова: из древней глуби веков я смотрел в новый век! И оба этих пласта времён жили рядом, и оба — жили во мне. И это стало просто физическим моим состоянием: изначально, с первых лет моей жизни былые века, седые и недавние, предстали передо мной такою же действительной реальностью, какая меня окружала наяву. Древность не мифом явилась мне, не «временем, давно прошедшим», но — явью. И даже нельзя сказать, что музейной явью. Родись я в ином краю и в иной людской среде, наверное, иначе воспринимал бы мир и время — да и вообще иную прожил бы жизнь. Но если в музее родного города, в старинных купецких палатах, чьи стены мощью соперничают с крепостными, ты видишь серебряную чашу, изготовленную твоим предком лет за четыреста с лишним до твоего рождения, и по ободу этого сосуда вязью вычеканено родовое имя твоего предка — твоя фамилия! — то уж какой тут миф, какой тут музей, какой «плюсквамперфект»? — это твоя жизнь. Явь твоя.

И когда эту же — твою — фамилию ты видишь написанной выцветшими чернилами на чудом сохранившейся в лихолетьях тетрадке, чья твёрдая обложка хранит в себе и аромат ладана, и крепкий запах дёгтя, и дух ещё чего-то таинственного, а эта тетрадка оказывается «табелью», да, женского рода, «Ученической табелью» с оценками, которые получат твой родной (не важно, что двоюродный) прадед, проучившийся два года в церковно-приход-ской школе, то… То в твоём воображении появляется не какой-то вымышленный старик (видеть его ты не мог никогда хотя бы потому, что он сгинул ещё в Первой мировой, в «империалистической» войне), схожий чем-то с другими родными тебе стариками, нет! Владелец этой «табели» — ты сам, ну… почти такой же, как ты, первоклашка с измазанным чернилами кончиком носа, ведь и в твоём годовом табеле такие же отметки, а, главное, на нём — та же фамилия. Какая уж тут старина, какой прошлый век? — я ощущал себя всеми своими предками и старшими родичами, и теми, кого знал лишь по семейным преданиям, и теми, кто окружал меня в моём детстве. Не «связь времён», нет — единое время. Весь мой начальный мир подтверждал слова моего прародителя о том, что такое Время…

А едва ли не все люди, жившие в мире моего детства, были для меня старшими, — малышня, сверстники, «мелкие» не в счёт. Что там отец и мама, бабка с дедом и кое-какие долгожители из предшествующего им поколения, — даже братья и сестры любых «степеней» родства, от родных до «десятиюродных», все были старше меня. И какое-то время мне верилось, что так будет всегда. Точней сказать — будет вечно. Верилось до того дня, когда я понял, что люди — смертны. Но это уже предмет отдельного рассказа о моём детстве. Понимаю: можно улыбнуться над полумладенческой верой в то, что одни люди сразу рождаются и живут стариками, другие — зрелыми, взрослыми, твоими родителями и их сверстниками. Однако гораздо примечательней и основательней была другая моя убеждённость, и жила она во мне гораздо дольше. А именно: мне долго верилось, что в мире или нет, или почти нет людей, которые не были бы мне родными.

Чему тут удивляться? — наша «родова», обитавшая по большей части в ближних и дальних деревнях и сёлах вокруг Талабска, но также и в нём самом, и на его в те годы ещё совершенно сельских окраинах, была невероятно многочисленной. Хотя и только что отполыхавшая Великая Отечественная, и другие войны и сотрясения XX века сильно проредили её (из шести братьев моего отца двое погибли в битвах с фашистами, один на финской войне, а самый старший ещё мальчиком — от шальной пули послеоктябрьского лихолетья), но всё-таки она оставалась мощной не только числом.

К тому же родова — это не только кровно родные друг другу люди, родственники «по прямой». Тут и прижившееся у нас иноземное словцо «клан» синонимом ничему быть не может. Клан всё-таки образуется людьми, одну фамилию носящими. А в нашей талабской родове были люди с самыми разными фамильными именами. Хотя одних только носителей достаточно звонкой и редкой фамилии, которой удостоен автор этих строк, после войны можно было насчитать, самое меньшее, человек тридцать, если не сорок. Но и они подразделялись, по крайней мере, на шесть-семь отдельных семейств. И каждое из них жило своим домом в разных приталабских селениях и в самом городе. Но «гнездом» для всех этих людей с нашей фамилией было наше — моё — родное село Крестки.

И не потому, что в Крестках стоял, окружённый обширным и, как нынче говорится, элитным садом дом моего деда. А дед являлся признанным (хотя никто его не назначал и не избирал) главой всей нашей родовы. Всей, а не только тех, кто носил нашу фамилию. Почему его все звали «кряжем», «коренником», а ещё «большаком», то есть своего рода патриархом обширного множества сельских, полугородских и городских людей, связанных меж собою ближним и дальним родством, — тому немало можно назвать причин. Конечно, был он «стержневым» среди работящих и знающих людей нашей послевоенной сельщины, — однако в его широкой известности, а, можно сказать, и славе содержался и крепкий привкус своеобразной интеллектуальности. Свойство, не столь уж частое среди людей любого дела. Золотые руки, смётка, сообразительность, дар мастерового, чувство земли, чутьё в садово-селек-ционных занятиях и опытах, способности и к другим ремёслам, не говоря уже об истовом трудолюбии и выносливости — эти качества, кто бы там и что бы там ни говорил, присущи многим русским труженикам и ныне. Но есть ещё всё-таки такое понятие, как величина личности, её масштаб. Суховатое, но точное определение.

Дед был Личностью. Крупным, сильным человеком, с младых лет полным глубоких страстей и больших замыслов. И, хотя, как было уже сказано, ко всяческим философствованиям он никогда не был расположен, титул мастерового интеллектуала он вполне заслуживал. Его интеллектуальность состояла не в одном лишь весомом багаже прочитанных им за многие десятилетия книг. (Я уже в одной из своих прежних книг поведал, что именно от него я в детстве впервые услышал об Иване Бунине, о котором в школьных учебниках тогда ничего не говорилось, узнал, что «Бунин-то повыше Горького будет…») А в том она состояла, что он действительно по-крупному мог и умел мыслить и чувствовать, проникать в суть вещей — и действовать…

Тогдашняя местная власть, надо отдать ей должное, сознавала и признавала его человеческую величину, понимала, что ей необходимы в народе такие «опоры». Потому-то о моём прародителе нередко появлялись положительные очерки и заметки в талабских газетах, да и его самого порой звали