Литвек - электронная библиотека >> Вячеслав Леонидович Кондратьев >> Биографии и Мемуары >> Цена жестокости

Кондратьев Вячеслав Леонидович Цена жестокости

Вячеслав Кондратьев

ЦЕНА ЖЕСТОКОСТИ

По образованию Вячеслав КОНДРАТЬЕВ - художник. По призванию и главному делу своей жизни - писатель, исвестный военной прозой: "Сашка", "Салжаровский тракт", "Отпуск по ранению", "Встречи на Сретенке". Сам фронтовик, первую книгу о войне, точнее, "своей войне" он задумал лишь через 20 лет после войны, когда почувствовал, что должен, просто обязан высказаться.

Русские писатели минувшего века неукоснительно следовали, как заповеди, словам великого Александра Пушкина "И долго буду тем любезен я народу, // Что чувства добрые я лирой пробуждал. // Что в мой жестокий век восславил я свободу // И милость к падшим призывал". Эти слова на века. Их благородным воздействием мы, мое поколение, - и в этом наше счастье! - надышались в отрочестве и юности. Наверное, именно это и помогло сохранить нашему поколению человечность в жестокостях и крови Отечественной войны, в самые тяжкие периоды жизни страны Пушкин, Толстой, Достоевский, Чехов заложили и развили в нас те нравственные начала, преступить которые означало бы потерять себя.

Я родился на Украине, в Полтаве, в 1920 году. В тот год еще был жив наш земляк писатель Владимир Короленко (1853 - 1921). Жили мы на окраинной улочке, ведущей к городскому кладбищу, по которой, как потом рассказывал мне отец, возили на машинах полтавчан на расстрел. Людей еще не успели научить молчанию, а потому они кричали на всю улицу "Граждане! Нас везут расстреливать! Помогите, люди!" Под эти предсмертные крики прошли мои первые годы. Может, это запечатлелось как-то в младенческой душе и теперь вот до сих пор отзывается так же, как строки из дневников В Г Короленко. О тех казнях на кладбище он напишет так "Сажали на доску, перекинутую над вырытой могилой, и стреляли. Приговоренные просили расстрелять их по-обычному, по-старому и дать возможность проститься с родными. Отказано..."

Ну, а отрочество мое прошло в деревне, коллективизация катилась на моих глазах. Конечно, я был сторонним наблюдателем, но этот кошмар - выброшенный на улицу скарб, плач детей, стоны стариков, потерянные, побелевшие лица . А вокруг какая-то пьяная деревенская шпана, злорадствующая, старающаяся ухватить что-то из разбросанных вещей, и робкие сочувствующие взгляды соседей, гадающих, не наступит ли для них такой же час, - все это запомнилось на всю жизнь. Среди детей "раскулаченных" были и мои друзья-товарищи, с ними гонял я лошадей в ночное, ходил по грибы, купался, играл в "бабки"...

Реальная жизнь и ее отражение в прессе вошли в противоречие для меня уже с тех лет. Потому, наверное, и газетным кампаниям тридцать четвертого, тридцать седьмого годов, вакханалии вокруг "врагов народа" я уже не очень доверял. Сыграло тут роль, видимо, и то, что среди шестидесяти арестованных сослуживцев отца было несколько человек, которых я знал с детства. Это были его товарищи, и я никак не мог поверить, что эти люди - враги. Возможно, помогли не поддаться всеобщему безумию жестокости и те нравственные начала, заложенные великой русской литературой, о которых я уже поминал.

Сейчас я работаю над хроникой одной русской семьи, и мне пришлось изучить некоторые материалы о революции и гражданской войне. То, что довелось мне почерпнуть из них, поневоле навело на раздумья.

. .В памяти всплывают имена прокуроров Крыленко и Вышинского. И еще чекиста Лациса, который писал в журнале "Красный террор" от 1.11.1918 года:

".. .Не ищите на следствии материала и доказательства того, что обвиняемый действовал словом или делом (разрядка моя. -В.К.) против Советской власти. Первый вопрос, который вы должны ему предложить, какого он происхождения, воспитания, образования или профессии. Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого. В этом смысл и сущность "красного террора".

В. И. Ленин выступил против такого понимания "красного террора", назвав его "нелепостью". Но слова Лациса уже разошлись по стране, и местные ЧК порой обходились и без вопросов о происхождении, им достаточно было посмотреть на руки обвиняемого...

Сейчас все мы - историки, публицисты, литераторы, просто мыслящие люди пытаемся разрешить вопрос о том, как удалось Сталину ввергнуть страну в ужасающий воображение террор? Где истоки? Ищем их в конце двадцатых годов и очень робко пока заглядываем в годы революции и гражданской войны... Историки должны знать, что когда в ЦК партии возникали мысли о сокращениях в органах ЧК, то сразу же она "раскрывала" контрреволюционные заговоры. В короткие годы нэпа не успели или не смогли ввести деятельность карательных органов в законные рамки, и мы знаем теперь, что и "шахтинское дело", и "процессы "Промпартии", и другие были сфабрикованы тогда, когда власть Сталина не достигла еще той абсолютности, которую получила в дальнейшем. Над этим невольно приходится призадуматься...

"Шахтинское дело" (1928 г.) мне запомнилось лучше, потому что у нас дома много говорили тогда о сыне одного из подсудимых, двенадцатилетнем мальчике, который публично высказался за самую строгую меру наказания для отца. Это не могло не оставить след во мне, восьмилетнем, горячо любившем своего отца. Потом был Павлик Морозов, по идейным соображениям предавший своего отца. Вот когда уже были извращены нравственные понятия, и это, несомненно, пришло из гражданской войны, разрушившей все семейные узы, когда сын шел против отца, брат против брата.

Из многочисленных свидетельств, с которыми я ознакомился в процессе работы над "хроникой", для меня - хотел я этого или не хотел - возник неизбежно очень сложный и трудный вопрос: не превысила ли партия, защищаясь, "меру необходимой обороны"? Не было ли ее бедой то, что она, находясь долгие годы в подполье, вне закона, испытавшая царские тюрьмы, каторги, сочла возможным посчитать завоеванную в революции власть как ничем не ограниченную, никакими законами, никакими абсолютно правилами не стесненную? И пренебрегла опасностью того, что этим вступает в непримиримое противоречие с провозглашенными ею самой демократическими идеалами революции, что этим может извратить сами эти идеалы...

Можно ли было в короткий период нэпа восстановить в народе понятие самоценности человеческой жизни и вообще даже самую элементарную нравственность? И разве случайно, что расстрелы 34 - 35-го, а потом 37 - 38-го годов не привели народ в смятение или не вызвали хотя бы внутренний протест и явное неприятие? Страх, конечно, появился, особенно в среде интеллигенции, но вот чтобы посчитали это чем-то неестественным, превышающим меру допустимого, не укладывающимся в голове - этого не было. Раньше не задумывался, почему же так, сейчас понимаю - просто не отвыкли