Литвек - электронная библиотека >> Елена Сергеевна Холмогорова >> Современная проза >> Сиротская зима

Елена Холмогорова. Сиротская зима. Повесть

“ …как легко угадать... что автор - не мужчина! Все Ваши фразы запахиваются налево.”

В.Набоков

1

Почему, почему она раз за разом оказывалась права и он, словно нашкодивший мальчишка, глотал вечное, победное: “Ну, что я тебе говорила!” — терялся, путался в словах и мыслях, пытаясь не возражать, конечно, куда там, но хотя бы оказаться не в нокауте, а встать, прогибаясь в коленях, цепляясь за канат, мотая головой на бессильной шее, да, проиграл, всем ясно и уже судья переложил свисток в левую руку, готовый правую протянуть победителю и поднять под приветственный вой зала, только бы не лежать на холодном и внезапно мокром полу, видя над собой покрасневшее от возбуждения лицо арбитра, и не слышать роковых слов: “Один, два, три…”, — бьющих сильнее ударов соперника… Лева тряхнул головой, пытаясь прогнать наваждение, но спина сделалась влажной, а в голове загудело, будто и вправду он был внутри веревочной клетки, а вокруг бушевала разгоряченная публика. По вечной склонности к самоанализу он направил ход мысли в другое русло, желая понять, почему вдруг ему привиделся именно такой образ, ему, человеку никак не спортивному, бокс видевшему только по телевизору, случайно, в минутном сюжете в конце новостей, и никогда после нечаянной коллективной драки в деревне у тети Кати не поднявшему руку на другого и, по счастью, никогда с тех же пор не битому. Но не найдя ответа, мысль его перескочила на цифры, и он подумал, что цифры, особенно до десяти, быть может, суть самые страшные слова, потому что отмеряют все на свете, а страшнее всего — обратный счет, потому что в конце не всегда “старт”, а часто “конец”, а впрочем, они порой оказываются синонимами.

Лева рассердился. Время утекало, вот-вот пойдет тот самый обратный счет, а он, как последний дурак, предается воспоминаниям. Все. Пора. Что нужно с собой? Паспорт. Свидетельство о браке? Оно осталось в так называемой синей коробке, когдатошней, от конфет, с синей крышкой из бархатной бумаги. Всегда там хранились важные документы, хотя два угла из четырех давно расклеились, и при каждом прикосновении какая-нибудь бумажонка выпархивала из коробки на пол. Но поменять ее? Нет. “Где?” — “В синей коробке”, — это было привычно, понятно и непреложно. Теперь синяя коробка скрывалась за запертой дверью, ключ от которой вместе с полосатой пластмассовой пчелкой он положил на стол месяц назад. Этот идиотский брелок (откуда он взялся?) был, как и коробка, частью ежедневного бытия. Да, значит свидетельство возьмет она.

“Я иду подавать заявление о разводе, — сказал Лева вслух, чтобы встряхнуться,— я иду в загс.” Но как-то диковато прозвучавшие эти слова не помогли ему подняться с кресла, и он продолжал сидеть, разглядывая узор на плешивом ковре и воображая разнообразные фигуры. “Дело житейское, — успокаивал он сам себя, — и все благородно: квартиру и имущество оставил жене, собрал чемоданчик и ушел в пространство”. Пространство являло собой небольшую комнату в огромной запущенной квартире, которую купил его внезапно разбогатевший институтский приятель — как тот говорил, “на всякий случай”, вложил деньги. “Квартира в центре — всегда капитал, — объяснял Женька, — хоть офис, хоть жилье”. Пока что она стояла почти пустая и использовалась для эпизодических пьянок-гулянок или романтических встреч кого-нибудь из многочисленных Женькиных друзей или подруг. Лева стал первым и пока единственным постоянным обитателем странной квартиры и по этому праву стащил в свою комнату все остатки коммунального быта: матрас без ножек, ободранное кресло, столик на изогнутых ножках со следами зеленого сукна на столешнице, вероятно, когда-то ломберный, и вышеупомянутый плешивый ковер.

За окном шел снег, именно такой, как он любил: тихий, крупный, плавный, который падает скорее горизонтально, чем вертикально и долго не тает на рукаве. Когда, торопясь и оттого путаясь в застежках, Лева выскочил из подъезда, он ясно понял, что впервые видит зиму. Не в этом году, что было бы вполне объяснимо: жизнь его круто переломилась как раз на стыке сезонов, и месяц прошел в полузабытьи, — вообще впервые, но не детскими глазами, а будто он, например, африканский негр.

2

На улице Оле сразу стало легче, как, впрочем, всегда, когда накатывало. Хотя ей и казалось, что каждый знает, куда она идет и зачем у нее в руках большой пакет с веселым рисуночком и игривой надписью. Почему-то ей было неловко, как если бы она собиралась совершить что-нибудь недостойное или даже постыдное и в то же время ей хотелось, чтобы все об этом знали, как порой непреодолимо тянет расковырять болячку, пусть заведомо будет больнее и хуже. Она с подозрением всматривалась во все сумки, пытаясь угадать их содержимое — это состояние было знакомо ей: по вечерам она неизменно гадала, что за жизнь идет за освещенными окнами, и, в зависимости от настроения, придумывала то уютную, теплую жизнь, то мрачную и скучную и, соответственно, то завидовала, то сочувствовала. Но сейчас было другое. И чем ближе она подходила к крематорию, тем с большей вероятностью видела в очертаниях чужих сумок знакомые углы или округлости.

За вазу было заплачено еще в день кремации, она даже в каком-то полусне выбрала самую скромную, без завитушек. Так что прекрасно представляла себе ее размеры, но почему-то не могла примириться с ее малостью. Выбор сумки был мучительным. Те, с которыми ходила за продуктами, взять почему-то было невозможно, да и все они казались малы — не мог он, отец, носивший ее на плечах на первомайских демонстрациях и построивший почти в одиночку дом в Щеглове, уместиться там. Даже в самой большой, в которой приносилась в дом картошка и раз в год — на ее день рождения — непременный традиционный арбуз. Почему-то мелькнула дурацкая мысль, впрочем, нормальная для бывшего советского человека: “На Западе, поди, что-нибудь специальное придумали”. И стало ясно, что требуется нечто однократное, одноразового пользования. Так и вышла из дому с пустыми руками, положившись на Бога. Бог дал в ближайшем от крематория киоске пластиковый пакет с этой самой Наоми Кемпбелл. И теперь Оля несла в руке самое неподходящее, что только могло быть — веселенький лик фотомодели, воплощение жизненных радостей, и глиняный сосуд сиротливо болтался из угла в угол, хотя она из всех сил старалась нести его поровнее.

Она настояла, чтобы никто с нею не ехал, по всегдашней боязни быть свидетелем чужих эмоций — у каждого свои страхи, она вот не переносила слез. Сама Оля плакала после десяти лет ровно