Литвек - электронная библиотека >> Александр Александрович Генис >> Проза >> Александр Генис в Журнальном зале 1993-2010 >> страница 2
свою жизнь все твердое, все имеющее судьбу и историю. Море — это прореха в бытии, дырка, пустота, где ничего нет, но откуда все пришло. Для Бродского, как, впрочем, и для всего остального, море — это родина.

когда ландшафт волнист,


во мне говорит моллюск.


Ему подпевает хор


хордовых, вторят пять


литров неголубой


крови: у мышц и пор


суши меня, как пядь,


отвоевал прибой.


Суть этой поэмы в диалоге, в дружеском общении частного с общим. Мы, например, частный случай куда более общего мира, в котором нас нет. А суша — частный случай моря. Море — общее, которое поглощает все частное, содержит его в себе, дает ему родиться и стирает вновь набегающей волной.

Первая буква слова волна в родстве с перевернутой восьмеркой — знаком бесконечности. Профиль самой волны напоминает Бродскому губы. Соединив эти образы, мы решим ребус: море — речь.

Море относитс к суше, как язык — к сонету, как словарь к газете. И в этом смысле море — поэт, оно не просто речь, оно — возможность речи.

Именно потому,


узнавая в ней свой


почерк, певцы поют


рыхлую бахрому


Шум моря, "сумевший вобрать "завтра, сейчас, вчера", — это шум времени, в котором оно растворено до полной неразличимости прошлого, настоящего и будущего. Стихия, названна другим поэтом "свободной", освобождает от времени. Она сама и есть время, во всяком случае, его слепок.

Впрочем, для Атлантиды, той самой, которая исчезла в волнах, море — все-таки будущее.

Если, приняв определение Элиота, считать "поэзию трансмутацией идей в чувства", то Бродский переводит в ощущения ту недостижимо абстрактную концепцию, которую мы осторожно зовем "небытие". Поэтому координаты Атлантиды — то есть той жизни, что безнадежно и неостановимо погружаетс в будущее — описывает не память, а забвение. Чтоб "глаз приучить к утрате", Бродский, назвав себя "Везувием забвенья", творит вычитанием.

Закрыв глаза, мы открываем царство темноты. Заткнув уши, мы попадаем в немую вселенную. Забыв, мы оказываемся в мире, каким он был до нас. Бытие — частный случай небытия. Приставив НЕ к чему-попало, мы возвращаем мир к его началу. Забывая, мы возвращаемся на родину — из культуры в природу, из одушевленного в неодушевленное, из времени в вечность, от частного к общему.


 * * *

Журнальный зал | Иностранная литература, 1997 N5 | Александр Генис


Александр Генис

Бродский в Нью-Йорке


Morton, 44


"Видимо, я никогда уже не вернусь на Пестеля, и Мортон-стрит - просто попытка избежать этого ощущения мира как улицы с односторонним движением", - писал Бродский про свою нью-йоркскую квартиру, в которой он дольше всего жил в Америке. Опустив промежуточные между Ленинградом и Нью-Йорком адреса, Бродский тем самым выделил оставшиеся точки своего маршрута.

Мортон расположена в той респектабельной части Гринич-Виллидж, что напоминает эстетский район Лондона - Блумсбери. Впрочем, в лишенном имперского прошлого Нью-Йорке, как водится, все скромнее: улицы поуже, дома пониже, колонн почти нет. То же относится и к интерьеру. Но фотография, как театр, превращает фон в декорацию, делает умышленной деталь и заставляет стрелять ружье. Все, что попало в кадр, собирается в аллегорическую картину.

Что же - помимо хозяина - попало в фотографическую цитату из его жилья? Бюстик Пушкина, английский словарь, сувенирная гондола, старинная русская купюра с Петром I в лавровых листьях.

Название этому натюрморту подобрать нетрудно: "Окно в Европу"; сложнее представить, кому еще он мог бы принадлежать. Набокову? Возможно, но смущает слишком настойчивая, чтоб стоять без дела, гондола. Зато она была бы уместным напоминанием о венецианских корнях Александра Бенуа, одного из тех русских европейцев, которых естественно представить себе и в интерьере, и в компании Бродского. Имя "западников" меньше всего подходит этим людям. Они не стремились к Западу, а были им. Вглядываясь в свою юность, Бродский писал: "Мы-то и были настоящими, а может быть, и единственными западными людьми". Этот Запад, требовавший скорее воображения, чем наблюдательности, Бродский не только вывез с собой, но и сумел скрестить его с окружающим.

"Слово "Запад" для меня значило идеальный город у зимнего моря, - писал Бродский. - Шелушащаяся штукатурка, обнажающая кирпично-красную плоть, замазка, херувимы с закатившимися запыленными зрачками".

К удивлению европейцев, такой Запад можно найти не только в Венеции, но и в Hью-Йорке. Отчасти это объясняется тем, что руин в нем тоже хватает. Кирпичные монстры бывших складов и фабрик поражают приезжих своим мрачноватым - из Пиранези - размахом. Это настоящие дворцы труда: высокие потолки, огромные, чтобы экономить на освещении, окна, есть даже "херувимы" - скромная, но неизбежная гипсовая поросль фасадов.

Джентрификация, начавшаяся, впрочем, после того, как здесь поселился Бродский, поступила с останками промышленной эры лучше, чем они на то могли рассчитывать. Став знаменитыми галереями, дорогими магазинами и модными ресторанами, они не перестали быть руинами. На костях индустриальных динозавров выросла изощренная эстетика Сохо. Суть ее - контролируемая разруха; метод - романтизация упадка; приметы - помещенная в элегантную раму обветшалость. Здесь все используется не по назначению. Внуки развлекаются там, где трудились деды, - уэллсовские "элои", проматывающие печальное наследство "морлоков".

Культивированная запущенность, ржавой патиной окрашивающая лучшие кварталы Нью-Йорка, созвучна Бродскому. Он писал на замедленном выдохе. Энергично начатое стихотворение теряет себя, как вода в песке. Стихи преодолевают смерть, продлевая агонию. Любая строка кажется последней, но по пути к концу стихотворение, как неудачный самоубийца, цепляется за каждый балкон.

Бродскому дороги руины, потому что они свидетельствуют не только об упадке, но и расцвете. Лишь на выходе из апогея мы узнаем о том, что высшая точка пройдена. Настоящим может быть только потерянный рай, тот, который назван у Баратынского "заглохшим Элизеем".

Любовь Бродского ко всякому александризму - греческому, советскому, китайскому ("Письма эпохи Минь") - объясняется тем, что александрийский мир, писал он, разъедают беспорядки, как противоречия раздирают личное сознание.

Историческому упадку, выдоху цивилизации, сопутствует усложненность. И это не