усмехнулся и сказал:
— Трудно!
— Почему?
— Потому что Наполеон непобедим. Это одно. А другое — мы очень хотим занять Москву. У нас нет совсем продовольствия, мы устали, нам надоело идти, и мы будем так рваться в Москву, что нас никто не удержит.
Расстались мы дружно. На следующий день снова пошли и 1-го сентября были уже недалеко от Москвы.
Сердца наши замирали и бились. Каждую минуту мы ждали, что вот-вот начнется бой, но до нас не доносилось не только пушечной канонады, но даже ружейного выстрела.
И вдруг вечером, когда Карузо окончил перекличку, он подошел к нам и, сверкая белыми зубами, сказал:
— Ну, завтра мы в Москве у вас будем! Кутузов побоялся сражаться и увел свою армию. Она пройдет через Москву сегодня, а мы войдем завтра!
— Быть не может! — воскликнул Нефедов. Карузо пожал плечами и отошел.
На нас напал словно столбняк.
Если бы то был Барклай-де-Толли, мы бы но удивились, но Кутузов — избранник народа!..
Простодушный Гаврюков вернул мне утраченный покой. Когда перед сном Кручинин сказал ему про страшное известие, Гаврюков спокойно ответил:
— Наш дедушка знает, что делает. Надо быть, тут французам и крышка!
— Дурак ты! — крикнул на него Кручинин; но впоследствии Гаврюков оказался прав.
На другой день вечером мы входили в Москву. С утра в нее вошли войска Мюрата. Мы шли, и нас поражала пустынность улиц. Везде французские солдаты — и нигде ни одного русского. — Надо быть, благородные французы всех разогнали. Поди разбойничают теперь, — сказал Федосеев. — Вы забыли Смоленск? — воскликнул Нефедов, — там жители оставили город. Здесь то же! Сердце во мне затрепетало. Что бы я сделал? Я сжег бы дом и оставил его. Так сделал и каждый русский. Подошедший Карузо подтвердил догадку Нефедова. — Вы удивительный народ, — сказал он. — С вами трудно воевать. Жители бросили город, императора никто не встретил, все дома заперты, а по улицам бегают выпущенные из тюрем. Мы невольно улыбнулись. — Смотрите, а что это? — вдруг крикнул один из наших. Мы оглянулись. В стороне Китай-города[8] к небу подымались клубы дыма и сверкало багровое пламя. — Пожар! — Это мы сжигаем свой город, — сказал торжественным голосом Нефедов. — Вы дикари! — закричал Карузо и поднял руки кверху. Нас поместили сперва в чьем-то доме на Петровке, но скоро весь квартал охватило пламенем, и нам пришлось спасаться. Карузо завел нас в маленькую каменную церковь св. Мирония. — Здесь не сгорим, — сказал он и велел устраиваться. Душа возмущалась, сердце горело. Этот Карузо расположился со своим лейтенантом и двумя сержантами в алтаре. Престол они обратили в стол, в священные сосуды наливали вино и пили. Солдаты не отставали от них. Они вешали на углы образов свои мундиры, к святым ликам прислоняли ружья, на плащаницу сложили свои ранцы. Пленные солдаты крестились и говорили: — Накажет их господь! В душе каждого кипело негодование.
Я, собственно, хотел рассказать про свой побег, а не про плен. Все знают, что делали французы во время своего месячного пребывания в Москве. Как горела Москва, как грабили город, как среди обилия и богатства французы нуждались в хлебе, как прекрасная армия обратилась в шайки разбойников без послушания, без уважения к начальникам. Это все знают. У нас церковь скоро превратилась в какой-то огромный склад всевозможных вещей. Чего не притаскивали с собой солдаты и даже сам Карузо. Часы, канделябры, шубы, шали, платья, страусовые перья, посуду, картины, скрипки — все, что могли найти в богатом доме; и тут же — головы сахара, банки варенья, бутылки вина, пряники, кофе, изюм, пастила, горчица, сардинки, кожи, чай — словом, все, что могли найти в кладовых и лавках. Все, кроме хлеба и мяса. Была колбаса, ветчина, копченая рыба, да и то — первые две недели. Потом уже ели пряники и коврижки. Кто находил мешок муки и картофеля, почитался счастливцем. По ночам у нас в церкви происходили сцены, каких нельзя выдумать. В паникадилах[9] зажигали свечи. Сам Карузо, заходившие к нему офицеры и сержанты устраивали пьянство. Напившись пьяны, они наряжались в шубы, шали, богатые платья и устраивали танцы под звуки кларнета. На нас не обращали никакого внимания. Только стерегли. Мы были постоянно голодны. Карузо, когда не был пьян и не уходил на грабеж, разговаривал с нами, но веселость его исчезла. — Вы совсем дикие люди, — говорил он, — и не умеете воевать. Теперь вам надо заключить мир, а вы словно умерли. Что делать нам? Черт возьми! Я не для того шел сюда, чтобы издохнуть с голоду или замерзнуть! — и он сердито сверкал черными глазами. Кручинин говорил: «А ведь наш Гаврюков прав. Дедушка знал, что делает!»
7-го октября к нам вошли офицеры и какой-то генерал. Карузо достал список с нашими именами и стал читать; генерал делал отметки и отдавал приказания. Потом ушел. Оказалось, нас для чего-то разделили на четыре части и каждую, одну за другой, повели из церкви, а потом из Москвы. Мы простились с Карузо. В партии, в которую я попал, со мной остались Кручинин, Гаврюков и Нефедов. Мы не знали, куда теперь решили идти французы, по видимо было, что они отступают. Во всех движениях была какая-то лихорадочная поспешливость. — Идите, идите! — кричали нам и отстававших били прикладами, а потом — мы узнали — просто убивали всякого, кто не мог поспеть. А таких было много. Все мы отощали от голода. Почти со всех нас солдаты стащили сапоги, и мои ноги были покрыты царапинами и ссадинами. Кручинин наколол ногу щепкой и хромал. Здоровых почти не было. Почти бегом французы дошли до Фоминского. Кручинин уже не мог идти, и я с Гаврюковым его тащили. Вдруг все остановились. В войске заметно было какое-то смятение. Раздались выстрелы, Гаврюков как-то сразу загорелся. — Ваше высокородие, сраженье, — сказал он, — бежим к нашим. Он словно угадал мои мысли. Уже в Москве я замышлял побег. — Как побежим, — ответил я, — майор совсем идти не может. — А я его понесу. Будьте без сумления. — Но как же мы убежим? — А я, ваше высокоблагородие, буду момент ловить. — Лови! — согласился я и подошел к Кручинину. Он лежал. Нога его распухла и была завернута в тряпки. Я сел подле него и передал слова нашего солдатика. — Я согласился, потому что и тяжко быть в плену, а здесь и омерзительно. Все равно, мы изнеможем, и нас убьют где-нибудь на привале, — окончил я. Майор только простонал. — С богом! — сказал он. — Как с богом! мы тебя не оставим. В это время канонада усилилась, несмотря на то, что уже начало смеркаться. В лагере
На другой день вечером мы входили в Москву. С утра в нее вошли войска Мюрата. Мы шли, и нас поражала пустынность улиц. Везде французские солдаты — и нигде ни одного русского. — Надо быть, благородные французы всех разогнали. Поди разбойничают теперь, — сказал Федосеев. — Вы забыли Смоленск? — воскликнул Нефедов, — там жители оставили город. Здесь то же! Сердце во мне затрепетало. Что бы я сделал? Я сжег бы дом и оставил его. Так сделал и каждый русский. Подошедший Карузо подтвердил догадку Нефедова. — Вы удивительный народ, — сказал он. — С вами трудно воевать. Жители бросили город, императора никто не встретил, все дома заперты, а по улицам бегают выпущенные из тюрем. Мы невольно улыбнулись. — Смотрите, а что это? — вдруг крикнул один из наших. Мы оглянулись. В стороне Китай-города[8] к небу подымались клубы дыма и сверкало багровое пламя. — Пожар! — Это мы сжигаем свой город, — сказал торжественным голосом Нефедов. — Вы дикари! — закричал Карузо и поднял руки кверху. Нас поместили сперва в чьем-то доме на Петровке, но скоро весь квартал охватило пламенем, и нам пришлось спасаться. Карузо завел нас в маленькую каменную церковь св. Мирония. — Здесь не сгорим, — сказал он и велел устраиваться. Душа возмущалась, сердце горело. Этот Карузо расположился со своим лейтенантом и двумя сержантами в алтаре. Престол они обратили в стол, в священные сосуды наливали вино и пили. Солдаты не отставали от них. Они вешали на углы образов свои мундиры, к святым ликам прислоняли ружья, на плащаницу сложили свои ранцы. Пленные солдаты крестились и говорили: — Накажет их господь! В душе каждого кипело негодование.
Я, собственно, хотел рассказать про свой побег, а не про плен. Все знают, что делали французы во время своего месячного пребывания в Москве. Как горела Москва, как грабили город, как среди обилия и богатства французы нуждались в хлебе, как прекрасная армия обратилась в шайки разбойников без послушания, без уважения к начальникам. Это все знают. У нас церковь скоро превратилась в какой-то огромный склад всевозможных вещей. Чего не притаскивали с собой солдаты и даже сам Карузо. Часы, канделябры, шубы, шали, платья, страусовые перья, посуду, картины, скрипки — все, что могли найти в богатом доме; и тут же — головы сахара, банки варенья, бутылки вина, пряники, кофе, изюм, пастила, горчица, сардинки, кожи, чай — словом, все, что могли найти в кладовых и лавках. Все, кроме хлеба и мяса. Была колбаса, ветчина, копченая рыба, да и то — первые две недели. Потом уже ели пряники и коврижки. Кто находил мешок муки и картофеля, почитался счастливцем. По ночам у нас в церкви происходили сцены, каких нельзя выдумать. В паникадилах[9] зажигали свечи. Сам Карузо, заходившие к нему офицеры и сержанты устраивали пьянство. Напившись пьяны, они наряжались в шубы, шали, богатые платья и устраивали танцы под звуки кларнета. На нас не обращали никакого внимания. Только стерегли. Мы были постоянно голодны. Карузо, когда не был пьян и не уходил на грабеж, разговаривал с нами, но веселость его исчезла. — Вы совсем дикие люди, — говорил он, — и не умеете воевать. Теперь вам надо заключить мир, а вы словно умерли. Что делать нам? Черт возьми! Я не для того шел сюда, чтобы издохнуть с голоду или замерзнуть! — и он сердито сверкал черными глазами. Кручинин говорил: «А ведь наш Гаврюков прав. Дедушка знал, что делает!»
7-го октября к нам вошли офицеры и какой-то генерал. Карузо достал список с нашими именами и стал читать; генерал делал отметки и отдавал приказания. Потом ушел. Оказалось, нас для чего-то разделили на четыре части и каждую, одну за другой, повели из церкви, а потом из Москвы. Мы простились с Карузо. В партии, в которую я попал, со мной остались Кручинин, Гаврюков и Нефедов. Мы не знали, куда теперь решили идти французы, по видимо было, что они отступают. Во всех движениях была какая-то лихорадочная поспешливость. — Идите, идите! — кричали нам и отстававших били прикладами, а потом — мы узнали — просто убивали всякого, кто не мог поспеть. А таких было много. Все мы отощали от голода. Почти со всех нас солдаты стащили сапоги, и мои ноги были покрыты царапинами и ссадинами. Кручинин наколол ногу щепкой и хромал. Здоровых почти не было. Почти бегом французы дошли до Фоминского. Кручинин уже не мог идти, и я с Гаврюковым его тащили. Вдруг все остановились. В войске заметно было какое-то смятение. Раздались выстрелы, Гаврюков как-то сразу загорелся. — Ваше высокородие, сраженье, — сказал он, — бежим к нашим. Он словно угадал мои мысли. Уже в Москве я замышлял побег. — Как побежим, — ответил я, — майор совсем идти не может. — А я его понесу. Будьте без сумления. — Но как же мы убежим? — А я, ваше высокоблагородие, буду момент ловить. — Лови! — согласился я и подошел к Кручинину. Он лежал. Нога его распухла и была завернута в тряпки. Я сел подле него и передал слова нашего солдатика. — Я согласился, потому что и тяжко быть в плену, а здесь и омерзительно. Все равно, мы изнеможем, и нас убьют где-нибудь на привале, — окончил я. Майор только простонал. — С богом! — сказал он. — Как с богом! мы тебя не оставим. В это время канонада усилилась, несмотря на то, что уже начало смеркаться. В лагере