Литвек - электронная библиотека >> Курт Воннегут >> Современная проза >> Мальчишка, с которым никто не мог сладить >> страница 4
голову, и Гельмгольц увидел, что глаза у него опять похожи на глаза устриц. Он ушел за трубой, громко топая.

Теперь Квинн уже не скрывал своей злобы и возмущения.

— Вы забираете у него сапоги и даете ему рожок, а я, по-вашему, так ничего и не замечу? — сказал он. — Я, по-вашему, не стану его расспрашивать? Думаете, я не дознаюсь, что вы его изловили, когда он громил школу? Нет, преступник из вас вышел бы никудышный, Гельмгольц. Вы посеяли бы на месте преступления и свою палочку, и ноты, и удостоверение личности с фотокарточкой.

— А я не думал заметать следы. Просто я делаю то, что делаю. Я собирался сам все рассказать.

Квинн перебирал ногами, будто плясал, и ботинки у него попискивали, как мыши.

— Вот как? — сказал он. — Ну что ж, у меня для вас тоже есть кое-какие новости.

— Какие? — спросил Гельмгольц, предчувствуя беду.

— С Джимом у меня все кончено. После вчерашней ночи у меня терпение лопнуло. Отправляю его обратно.

— Опять скитаться по приютам? — нетвердым голосом спросил Гельмгольц.

— А это уж как там знающие люди надумают обойтись с таким парнем. — Квинн откинулся на спинку стула, шумно выдохнул и с явным облегчением развалился поудобнее.

— Вы этого не сделаете, — сказал Гельмгольц.

— Очень даже сделаю, — сказал Квинн.

— Это его доконает, — сказал Гельмгольц. — Он не выдержит, если его еще хоть раз вот так вышвырнуть вон.

— Он же совершенно бесчувственный, — сказал Квинн. — Помочь я ему не могу, и пробрать не проберешь. Никто с ним не справится. Он непробиваемый.

— Просто на нем живого места нет, сплошной шрам, — сказал Гельмгольц.

«Сплошной шрам» вернулся и принес трубу. Не дрогнув, он положил ее на столик перед Гельмгольцем.

Гельмгольц заставил себя улыбнуться.

— Она твоя, Джим, — сказал он. — Я отдал ее тебе насовсем.

— Берите, пока не поздно, Гельмгольц, — сказал Квинн. — А то он ее променяет на ножик или пачку сигарет.

— Он еще не знает, что это за вещь, — сказал Гельмгольц. — Нужно время, чтобы это понять.

— А чего в ней хорошего? — спросил Квинн.

— Чего хорошего? — повторил Гельмгольц, не веря своим ушам. — Чего хорошего? — Он не постигал, как человек может смотреть на этот инструмент, не испытывая жаркого, ослепительного восторга. — Чего хорошего? — пробормотал он. — Это труба Джона Филиппа Сузы.

Квинн тупо заморгал.

— Это еще кто такой?

Руки Гельмгольца затрепетали на скатерти, как крылышки умирающей птицы.

— Кто такой Джон Филипп Суза? — сдавленно пискнул он. Больше он ничего не мог сказать. Слишком грандиозна эта тема, и не по силам усталому человеку приниматься за объяснения. Умирающая птица в последний раз вздрогнула и замерла.

После долгого молчания Гельмгольц взял в руки трубу. Он поцеловал холодный мундштук и пробежал пальцами по клапанам, грезя о блистательных руладах. Над раструбом инструмента Гельмгольц видел лицо Джима Доннини, словно плывущее в пространстве — и такое слепое, глухое, немое! Теперь Гельмгольцу открылась вся суетность человеческая и бренность всех человеческих сокровищ. Он-то надеялся, что за трубу, величайшее свое сокровище, он выкупит живую душу Джима. Но труба ничего не стоила.

Гельмгольц точным неторопливым движением ударил трубу о край стола. Он перегнул ее о спинку стула. Он протянул искалеченный кусок металла Квинну.

— Вы ее разбили, — сказал потрясенный Квинн. — Зачем вы это сделали? Чего ради?

— Я — я сам не знаю, — сказал Гельмгольц.

Ужаснейшие, святотатственные слова клокотали в нем, как во чреве вулкана. И вот, сметая все преграды, они вырвались:

— На черта нужна такая жизнь! — сказал Гельмгольц. Лицо его сморщилось от усилий скрыть стыд и слезы.

Гельмгольц — этот холм, который умел ходить, как человек, рушился на глазах. Глаза Джима Доннини затопило жалостью и тревогой. Они ожили. Это были человеческие глаза. Гельмгольц сумел к нему пробиться! Квинн смотрел на Джима, и впервые на его угрюмом лице одинокого человека мелькнуло что-то похожее на проблеск надежды.

Две недели спустя в Линкольнской высшей школе начался новый семестр.

В музыкальной комнате оркестранты группы С ждали своего дирижера — ждали, что сулит им их музыкальная судьба.

Гельмгольц взошел на пульт и постучал палочкой по пюпитру.

— «Голоса весны», — сказал он. — Все слышали? «Голоса весны».

Сразу зашелестели ноты, которые музыканты разворачивали на своих пюпитрах. Затем наступила настороженная тишина, и в этой тишине Гельмгольц отыскал взглядом Джима Доннини, сидевшего на самом последнем месте в самой слабой группе трубачей самого плохого оркестра в школе.

Его труба, труба Джона Филиппа Сузы, труба Джорджа М. Гельмгольца, была снова в полном порядке.

— Подумайте вот о чем, — сказал Гельмгольц. — Наша цель — сделать мир более прекрасным, чем он был до нас. Это сделать можно. И вы это сделаете.

У Джима Доннини вырвался негромкий возглас отчаяния. Он не предназначался для посторонних ушей, но этот горестный вопль услышали все.

— Как? — спросил Джим Доннини.

— Возлюби самого себя, — сказал Гельмгольц. — И пусть твой инструмент запоет об этом. И-раз, и-два, и-три.