Литвек - электронная библиотека >> Огюст Вилье де Лиль-Адан >> Классическая проза >> Желание быть человеком >> страница 2
class="book">После чего старый актер, в состоянии глубочайшей подавленности, произнес монолог:

— Я предусмотрительно поступил, поручив моей старой приятельнице мадемуазель Пансон (к услугам которой и ушки и подушки министра) выпросить для меня между двумя страстными признаниями место сторожа на маяке, которое занимали еще мои предки, жившие на берегу Атлантического океана. Так вот оно что! Теперь я понимаю, почему фонарь, отраженный в зеркале, произвел на меня такое странное впечатление. Это было подсознательное чувство. Я не сомневаюсь в том, что мадемуазель Пансон скоро пришлет мне назначение. И укроюсь я на своем

маяке, как крыса в своей норе. И буду светить далеким кораблям, ушедшим в море. Маяк! Он всегда немножко напоминает декорацию. Я совершенно одинок на свете, и для меня это самый подходящий приют на старости лет.

Шоваль вдруг осекся.

— Что это я! — воскликнул он, шаря рукой на груди под плащом. — Ведь письмо, переданное мне почтальоном, как раз когда я выходил из дому, вероятно и есть ответ!.. Вот так штука! Я же собирался зайти в кафе, чтобы прочесть его, и совсем о нем забыл! Поистине я дряхлею! А, вот и оно!

С этими словами Шоваль извлек из кармана объемистый конверт, из которого выскользнул документ явно министерского происхождения; он лихорадочно подхватил его и пробежал одним взглядом при красноватом свете фонаря.

— Мой маяк! Мое назначение! — радостно закричал он. И тут же, не в силах избавиться от старой привычки, добавил: «О боже, я спасен» — настолько неестественным и резким голосом, что сам оглянулся, проверяя, нет ли рядом постороннего.

— Ладно, нужно успокоиться и быть человеком.

Сказав это, Эспри Шоваль, урожденный Лепентер, по прозвищу Монантейль, остановился, словно обратившись в соляной столб; казалось, это слово парализовало его.

— Хм! — продолжал он после паузы. — Что это я только что пожелал себе? Быть человеком? В конце концов, почему бы и нет?

Он скрестил руки в раздумье.

— Вот уже полвека, как я играю, изображаю страсти других, сам никогда не испытав их — ведь в сущности‑то я никогда ничего не испытывал. Только на потеху публике я разыгрывал сходство с этими «другими», и, значит, я не что иное, как тень? Страсти! Чувства! Действительные поступки! Действительные! Они‑то и создают настоящего человека! В полном смысле этого слова. И коль скоро мой возраст требует от меня, чтобы я обрел свое человеческое «я», я должен испытать какую‑нибудь страсть или реальное чувство… Потому что это является условием, без которого нельзя и претендовать на звание Человека. Вот это рассуждение! Здравый смысл прямо бьет ключом. Итак, попробую испытать страсть, которая будет находиться в наибольшем соответствии с моим воскресшим «я».

Он призадумался, потом принялся меланхолически перебирать:

— Любовь?.. Слишком поздно. Слава?.. Я познал ее. Честолюбие?.. Оставим эту чушь государственным мужам.

Вдруг он закричал:

— Нашел! Угрызения совести — вот что более всего подходит моему характеру, склонному к драматизму. — И, сделав гримасу, которая должна была изображать сверхъестественный ужас, он посмотрелся в зеркало..

— Это то, что нужно, — заключил он. — Нерон! Макбет! Орест! Гамлет! Герострат! Призраки! О да! Я тоже хочу видеть настоящих призраков, как все эти персонажи, которые шагу не могли сделать, чтоб не повстречать духов.

Он ударил себя по лбу.

— Но как это сделать? Я невинен, как агнец, который не решается даже появиться на свет.

После паузы он продолжал:

— Пусть это меня не тревожит. Кто хочет добиться цели, не разбирается в средствах. Имею же я право любой ценой стать наконец тем, кем я должен быть. Я имею право на человеческое «я». Чтобы почувствовать угрызения совести, нужно совершить преступление! Какие тут могут быть колебания, раз оно будет совершено во имя… во имя блага. Да будет так! — Он начал сам себе задавать вопросы и отвечать на них: —Я совершу страшное преступление. Когда? Тотчас же! Не следует ничего откладывать на завтра. Сколько? Одно, но грандиозное, но необычайное по жестокости, такое, чтобы все фурии слетелись из преисподней. Какое именно? Черт возьми, самое сногсшибательное! Браво! Придумал! Поджог! Итак, у меня как раз остается достаточно времени, чтобы поджечь, вернуться в фиакре, припав к его окошку, как подобает в таких случаях, наслаждаясь своим торжеством и ужасом толпы, собрать пожитки и потом, запечатлев в памяти проклятия умирающих, сесть в поезд, идущий на севе- ро — запад, увозя с собой запас угрызений совести, которого хватит до конца моих дней. Потом я спрячусь на моем маяке! Укроюсь в его свете! В безбрежном океане! Где полиция не сможет меня найти — ведь мое преступление было совершено не из корыстных целей! И буду я там страдать в одиночестве.

После этой фразы Шоваль выпрямился и продекламировал тут же сочиненные им стихи в духе Корнеля:

От правосудья скрыт Величьем преступленья.

— Решено! А теперь, — воскликнул великий артист и поднял булыжник, предварительно осмотревшись по сторонам, дабы убедиться, что вокруг никого нет, — теперь ты больше не будешь ничьим отражением.

И он запустил камнем в зеркало, которое рассыпалось на тысячи сверкающих осколков.

Сделав это, Шоваль, видимо, вполне удовлетворенный своим первым, но весьма энергичным поступком, не медля направился к бульварам, спустя несколько минут остановил знаком экипаж, вскочил в него и исчез.

Часа через два во всех окнах предместья Тампль отражалось огромное зловещее пламя, вырывавшееся из больших складов, где хранились горючие масла и спички. Вскоре со всех сторон собрались отряды пожарных; они подтаскивали свои шланги;

тревожные и пронзительные звуки их рожков будили и заставляли испуганно вскакивать с постелей жителей этого многолюдного квартала. Неумолчно постукивали по тротуару торопливые шаги: толпа заполняла большую площадь Шато д’О и соседние улицы. Уже растянулись наспех организованные цепи людей. Не прошло и четверти часа, как целый батальон солдат неприступной стеной окружил место пожара. В кровавом свете фонарей полицейские сдерживали людской поток, напиравший со всех сторон.

Экипажи, как бы попав в плен, остановились. Толпа орала. Сквозь жуткий треск огня можно было различить доносившиеся издалека крики — то вопили жертвы, очутившиеся в этом аду, на них обрушивались крыши домов. Семьи рабочих тех